В России дело обстояло иначе. Для русских Афины всегда были выше Рима, образ жизни — важнее цивилизации, а храм — дороже дома. Познанию Бога русские предпочитают безусловную веру в Него, знанию — любовь, и творческий хаос для них — естественная среда обитания. В мире, захваченном злом, они принимают Рождество как неизбежный факт, а все свои упования возлагают на чудо Воскресенья. Для них общение с Богом важнее общения друг с другом, и обществом они становятся в храме, а не в театре, не в цирке, не на городской площади. Может быть, именно поэтому русских так сильно поразила любовь царя Ивана Грозного к театральной аффектации, к казовой стороне жизни, в которой он играл разные роли — мудрого правителя и безмозглого юродивого, аскета и развратника, палача и жертвы.
Палачи в России набирались по большей части из уголовных преступников, жили они в тюрьме за государственный счет, а если среди них встречались добровольцы, то нередко это были люди с психическими отклонениями, те, кого мы сегодня назвали бы маньяками.
Арсенал русских палачей не отличался разнообразием: им неведомы были такие достижения цивилизации, как испанский сапог, нюрнбергская машинка для снятия кожи со спины или полая фигура, утыканная изнутри гвоздями. Казни на Руси были явлением будничным, жестоким и скоротечным. Поскольку же мало кто из русских зрителей верил в справедливость земного суда, то главным действующим лицом таких спектаклей становились чаще всего не палачи, а жертвы.
Революции и войны в двадцатом веке смешали людей, понятия и ценности. Смешались палачи и жертвы. Известна история о человеке, который в конце 30-х и в 40-х годах был исполнителем смертных казней, а потом разыскивал детей расстрелянных и усыновлял-удочерял их. Он был добрым человеком, который, однако, вершил злое дело. Он был палачом. А вот Сталин, Берия или Хрущев палачами не были — они отдавали приказы палачам, и это страшнее хотя бы потому, что Сталин, Берия и Хрущев приказали — по своей воле, не за деньги — убить миллионы, а палач по их приказу — и не по своей воле, за зарплату — убил восемьдесят семь человек. Они оказались в одной цепочке, но не срослись в одно целое. Этот факт никого не оправдывает и не снимает ответственности ни с царей, ни с палачей. Речь всего-навсего о зарплате, о деньгах. Как-то моя бабушка — вообще-то темная крестьянка — сказала, что Сталин не любил деньги, а Пушкин — любил, и это единственное, что делает их разными на весах Господа. Это, конечно, не о палачах, а скорее о человеческой природе, о людях и Боге.
Безумие всегда было частью нормальной русской жизни.
В «Борисе Годунове» Пушкин создал первый в русской литературе образ юродивого. Образ сам по себе схематичный, ложно многозначительный, но в то же время и точный: он соответствовал русской традиции почитания умом обиженных. Впрочем, русское отношение к психически больным мало чем выделяется из мировой традиции, которую можно описать одной фразой — «устами безумца глаголет Бог». Продолжая дело Шекспира («Король Лир» «утверждает безумие живой правды», полагал Мелвилл), немецкие романтики создали галерею умом ушибленных пророков, сновидцев и ясновидящих путешественников from Bethleham to Bethleham — из Вифлеема в Бедлам. Или из Бедлама в Вифлеем. Кому что нравится.
И все же, наверное, ни одна другая литература не обращалась к теме безумия так часто и с такой настойчивостью, как русская, сделавшая эту тему своей визитной карточкой. Пушкинское «Не дай мне Бог сойти с ума!» витает надо всей русской культурой: Гоголь сводит с ума Акакия Акакиевича и сочиняет «Записки сумасшедшего», Гаршин — «Красный цветок», Тютчев — «Безумие» («Там, где с землею обгорелой…»), Чехов — «Палату номер шесть», за ними — Леонид Андреев, Сологуб, Горький, Булгаков… И надо всеми возвышается угрюмый замок Достоевского. Его романы — Желтые Дома. Погрузившись в угарный хаос русского характера, исследовав отклонения его, Достоевский, как принято считать, отчетливее других выразил все существенное в понимании России и русского народа. Пушкинский Дом у Достоевского стал Мертвым Домом, грезящим о Пушкинском Доме.
Истоки завороженности русских писателей образом Желтого Дома, населенного душевнобольными, кроются в особенностях русской истории, русской религиозной веры. Национальная история практически не знает понятий «вчера» и «завтра» — для нее существеннее «всегда»; она, история, также не знает, что такое общественная, политическая свобода личности. Русское православие всегда крайне настороженно относилось к восходящей к античности европейской апологии плоти, формы, личной свободы, всего «внешнего». В православном понимании нет ценности выше, нежели ценность души, устремленной к Богу и жертвующей «телом», его свободой ради идеи, большей, чем индивидуальность. Если Россия и смогла осознать и ощутить себя единым телом, то только через духовную связь составляющих ее людей, то есть через русский язык и православие.
Русскими мы чувствуем себя не на площади, не дома, не в армии, не в тюрьме, не в школе — только в церкви.
И только житель Желтого Дома мог написать то, что Константин Аксаков написал царю Александру II в записке «О внутреннем состоянии России»: «Русский народ есть народ не государственный, т. е. не стремящийся к государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша народного властолюбия… Всякое стремление народа к государственной власти отвлекает его от внутреннего нравственного пути и подрывает свободою политической, внешней свободу духа внутреннюю. Государствование становится тогда целью для народа, и исчезает высшая цель: внутренняя цель, внутренняя свобода, духовный подвиг жизни».
Ни в какой другой стране сословие земледельцев не носит такого названия, как в России: крестьяне — «хрестьяне» — христиане. Это не просто хозяева, не просто люди, обрабатывающие землю, — это хранители духа. Со времен монголов, захвативших Русь, повелось так: выпадение из христиан равнозначно выпадению в захваченное врагом (дьяволом) пространство, равнозначно погублению души. Эта традиция до сих пор оживляет враждебное отношение русских ко всем нерусским и ко всему нерусскому. Вне христианской соборности подлинно национальная (православная) душа мертва, а спасена она может быть лишь через самоотрицание, самопожертвование, растворение в общности, коллективе. Идея чистоты, святости народа в России всегда была выше идеи личности. Персона — в европейском смысле слова — стала появляться в русской культуре лишь после Смуты и Раскола. XVII век просигнализировал о появлении персоны Аввакумом, а также возникновением в литературе темы денег и женской темы. Еще прежде было ужаснувшее Россию явление Самозванца, монаха, «живого мертвеца», которого с полным правом можно считать персоной. И недаром его прахом выстрелили из пушки в сторону Запада: вернули «чужое».
Подавление «телесной», т. е. внешней, социальной жизни в условиях, когда миллионы людей даже как бы и вовсе не имели тел, ибо ими распоряжались другие люди (крепостное право), превратило русского человека в сновидца, визионера, пестующего душу и не заботящегося о теле, об условиях земной жизни. Если человек «спит жизнь», значимыми компонентами его идеологии естественно становятся нищета, небрежение собственностью, бродяжничество, склонность к опьянению мечтами о Беловодье, Ореховой Горе и других царствиях Божиих на земле, он способен к неожиданным, нелепым и даже опасным поступкам с ущербом для плоти, но, как ему кажется, не для души. Бытие важнее быта. «Голубиное» отношение к жизни свойственно людям, лишенным возможности влиять на условия быта. В их представлении реальность уравнивается с фантастикой и управляется непостижимыми силами. Сознанием овладевают мифы. Особенностью такого мышления является не проникновение в суть происходящего, но выражение отношения к происходящему: «наше — не наше», «правильное — неправильное» и т. д. Здесь же берет начало и удивительное отношение русского человека к Слову, особенно к слову печатному, писаному, отношение, часто зиждущееся на некритическом доверии. Искусство способно преобразовать мир и человека, считают русские, и хотя они тут вовсе не первооткрыватели, именно они, наверное, оказались единственным народом, который свято во все это поверил и пустил в дело. «Литература как форма сознания» (Борис Парамонов) — это уж точно о русских. Реализм важнее реальности, осталось только ответить на вопрос: неужели то, что мы создали, и впрямь можно назвать реализмом в общепринятом смысле слова?
Из тайников народной души бессознательное стремление к полной жизни прорывалось в сновидения, принимавшие форму Слова: сны Пушкина и Одоевского, Гоголя и Гончарова, романы-сны Достоевского, создавшего самый замечательный образец такого прорыва — «Записки из подполья». Русская культура развивалась как бы внутри и благодаря незатухающему конфликту между Словом и Делом, между Сном и Явью, между Душой и Телом. Двойничество стало навязчивым синонимом русскости. Россия всегда грезила об Идеале, тогда как Запад был устремлен к Цели. Наша мечта о гармонии противостоит западному стремлению к балансу. Обитателям Желтого Дома в бредовых видениях являются говорящие собаки и вии, пауки и недотыкомки, красные цветы и пиковые дамы, наконец, Черт как высшее воплощение чудовищного Зверя, терзающего русскую душу, и самое ужасное, пожалуй, заключается в том, что этот Зверь сочетает в себе Бога и дьявола, святость и мерзость.