Можно вспомнить еще один пример невообразимого смещения – пресловутую протестантскую этику. Стойкий, исторически длительный очаг ее действенности был обусловлен, и отчасти обусловлен до сих пор, химерным гибридом денег и благодати. Пока деньги, богатство, роскошь существовали как бы в уступительном наклонении, практически невозможно было скрыть их разрушительную роль, явную несовместимость с праведностью. Более того, и церковь, и сама праведность неизбежно теряли существенную часть своей влиятельности из-за соприкосновения с этой презренной материей. Неудивительно, что истинно верующие, наиболее радикальные элементы клира, того, что всегда оставалось живым в машине спасения, постоянно делали решительный шаг в сторону нестяжательства, отказываясь от дискредитирующего соседства с золотым тельцом. Прочие не столь радикальные теологи оправдывали причастность к деньгам состоянием грехопадения, в котором пребывает человечество.
А что делать? А как иначе? Оставалось лишь пожимать плечами и осуждать слишком явные уклонения в сторону мамоны, стыдливо или цинично легитимируя десятину. Взлет и триумф протестантизма оказались связанными не с совершенствованием аргументации по поводу уступки, а с головокружительным пируэтом в прямо противоположном направлении: последователи Лютера отождествили благополучие, успех и собственно деньги с самой благодатью. Деньги есть посюсторонний индикатор трансцендентного – вот как надо было подумать и во что уверовать, чтобы заработал экзистенциальный реактор, заряжающий душу новой силой. До этого христианство занималось только отмыванием денег в самом широком смысле слова, тщетно пытаясь выделить их безгрешную составляющую, а нужно было пойти намного дальше, чтобы получилось нечто совсем уж невообразимое и намертво зафиксировалась первичная сцена вроде только что описанной: потому что мы русские. И тогда никакое эмпирическое опровержение не подействует, поскольку вся «амбивалентность» уже присутствует внутри формулы в самом сжатом и концентрированном виде. Впрочем, в этом русская и еврейская национальная идея весьма похожи.
Какую же функцию выполняет этот выверт, столь напоминающий идею фикс? Придется, пожалуй, признать, что этот выверт, или загогулина, есть устройство, специально предназначенное для крепления к душе, ее глубинам и провалам. Слишком гладким, слишком общечеловеческим идеям не за что зацепиться, им не удержаться, поскольку крепление, именуемое «жалом в плоть», отсутствует: собственно, как раз такие группировки символов и принято называть декларациями (типичный пример – Декларация прав человека), и хотя против подобного набора общих мест вроде бы и нечего возразить, декларативность не цепляет никого и никогда. Шипы, направленные прежде всего вовнутрь, не исчерпывают национальную идею: она должна предстать как привлекательный цветок, как роза, скрывающая от мира свои шипы. Важно не забывать, что без шипов розу не взрастить, без них роза мира всего лишь цветок бумажный… Отсюда двойственность и национальной идеи, и всего национального измерения для самоопределения человека, для раскрытия бытия в мире. Речь идет о стратегии, похожей на фрейдовскую рационализацию, с той разницей, что без оборотной стороны сокрытия на арене истории не удержится ни один субъект, без различия форм бытия-для-себя и бытия-для-другого декларации не перерастут в деяния. А вот преодолевая постыдную, способную вызвать насмешку и презрение первичную данность, нация проявляет изобретательность, взращивает свои лучшие черты – но и худшие, впрочем, тоже. Двойная поляризация оправдывает тем не менее национальное измерение, без него История лишилась бы большей части своих историй, ее многообещающий океан превратился бы в пресноводный бассейн. На фоне традиционных критериев прогресса (будь то в духе Просвещения или в гегелевском духе) позитивный смысл именно «шведскости», «русскости» или «монгольства» остается непостижимым. Его можно принять только в уступительном наклонении, как еще остающиеся естественные препятствия на пути к более зрелому суверенитету – или же как способ сохранения вкусных баварских колбасок, радующих глаз шотландских килтов и прочих туристических изюминок. Но с точки зрения глобализации странная, необъяснимая действенность национальной идеи воспринимается как анахронизм.
В сущности, для идеологии Просвещения, доведенной до своего логического конца, национальные извивы и загогулины предстают как цветы зла: некоторые из них скрыты от взора извне, другие, как раз те, что декорированы национальной идеей, выставлены на всеобщее обозрение, но при этом уже сорваны с грядки. Между тем грядка с цветами зла, экспонированная во Вселенную, была и остается важнейшим свидетельством могущества человеческого рода.
Феномен телевидения исследован вдоль и поперек, и озвучивать еще раз его дежурную критику нет никакого смысла. Но и внутри самого телевидения то и дело возникают явления, имеющие, можно сказать, универсальный интерес, даже интерес экзистенциальный.
Речь прежде всего идет о жанре ток-шоу, который во многом благодаря Малахову обрел новую жизнь, – и это «разговоры за жизнь» в отличие от разговоров политических, у которых, так сказать, своя судьба. Если уж совсем конкретно, я имею в виду передачу «Пусть говорят» – такую проникновенную, трогательную и временами душещипательную. В ней, в этой передаче, происходят всякие волнующие события: помогают инвалидам найти любовь, возвращают народную благодарность позабытым актрисам, прекращают семейные войны и вновь породняют родственников. А также не дают преступникам и их покровителям избежать настоящего, карающего правосудия – и много еще такого, что служит зримым подтверждением успешной борьбы добра со злом.
И что? Что, казалось бы, тут можно возразить? Время от времени приходится сталкиваться с подобными передачами, как-то довелось даже участвовать в одной из них. Словом, я попробовал исследовать явление, насколько хватило терпения и сил, и сделал для себя некоторые выводы. Всякий раз возникали одна и та же странная ситуация и одно и то же чувство, имеющее сложный спектральный состав.
Ну вот инвалид из Армении рассказывает свою жизненную историю, телевизор показывает ее. Инвалида полюбила женщина из российской глубинки, женщина тоже здесь. Им требуется помощь, они хотят внимания к своим проблемам, хотят сочувствия.
И ведущий как бы говорит (то есть показывает): «Смотрите, как бывает, – такая трудная проблема, а мы ее решили! Надо просто поговорить, обсудить всем миром – и добро восторжествует!»
Тут я чувствую нечто подступающее, а именно подступающее желание выключить или переключить. Однако, оглядываясь на другого телезрителя (точнее, телезрительницу), я вижу, что она взволнована. Всеми своими переживаниями она сейчас там, в студии, и на лице написано: Да! Пусть говорят!
Оставим в стороне все, что касается инсценировок и подтасовок, все восклицания добрых волшебников типа «Бабушку – в студию!», «Школьную любовь, затерявшуюся на житейских перекрестках, – в студию!». А также слезы, слезы и слезы, равно как и прочие продукты внешней и внутренней секреции тоже оставим в стороне. Предположим, что все соответствует действительности: и гнев, и слезы, и любовь. Тогда встает вопрос чуть ли не на уровне «если бы люди всей Земли»: почему одни зрители (люди) морщатся от увиденного, как от фальшивой ноты, как от скрежета железа по стеклу, а другие раскрывают глаза пошире, открывают рот (почему-то) и проникаются то праведным гневом, то сочувствием, то внезапным пониманием, то вновь праведным гневом?
Допустим, я знаю, что практически все мои знакомые (так уж случилось) принадлежат к первой категории – это друзья, собеседники, оппоненты, даже непримиримые оппоненты, и они, конечно, морщатся при возгласе «Бабушку – в студию!». И все же бо́льшая часть телеаудитории относится ко второй группе, иначе бы Малахов со товарищи (Малахов представляется мне безусловным профессионалом) давно лишился бы работы.
Итак, почему? Ссылка на снобизм тут мало что объясняет, речь все-таки идет о физиологическом пороге, и потому спросить следует так: что именно прочитывается и распознается как фальшь? Пожалуй, первым делом мы упираемся в оппозицию пристойность/непристойность. Представшие в каком-нибудь реалити-шоу обманутые мужья, брошенные жены, тетушки, обиженные неблагодарными племянниками, и множество других, претерпевших по жизни, достойны сострадания, но общим их атрибутом является непристойность происходящего. Изредка бесстыдство проявляется как личное качество, но чаще непристойность принадлежит самой ситуации, самому телевизионному формату, что как раз и заставляет морщиться несчастных обладателей нравственного слуха.