— Эй, Кошен!
— Что орешь? Заблудился, что ли?
— Скажи, почему народ прозвал тебя Упрямым, а?
— Я упрямый. Вот и прозвали.
— Во-н как... А известно ли тебе, что и во мне упрямства хоть отбавляй?
— А почему тогда не называют тебя упрямым?
— А хочешь, испытаем, кто из нас упрямее?
— Давай! — мгновенно оживился Кошен. — Попробуем, кто кого переупрямит!..
Их разделяла глубокая, поросшая тамариском лощина между двух белоголовых дюн, и потому во время разговора им приходилось волей-неволей покрикивать. Решив потягаться упрямством, они одновременно повернули верблюдов, ударили их конопляными плетками и размашистой рысью понеслись навстречу друг другу. Атаны, шумно раздувая ноздри, сошлись, чуть не сшибаясь грудью. Оба упрямца были исполнены решимости во что бы то ни стало одолеть друг друга в этом единоборстве. Оба восседали в высоких седлах, пыжась придать себе воинственный вид. И у обоих непримиримо загорелись глаза: у одного желтые, немигающие, у другого — крохотные, пронизывающие.
— Ну, давай! Давай, если ты такой храбрый!
— Давай так давай! Только... как упрямиться-то будем?
— А как хочешь! Я буду стоять на своем. Не родился еще тот казах в степи, кто меня, Упрямого Кошена, переупрямит!
Сары-Шая лишь краем глаза глянул на разбредавшихся во все стороны среди барханов овец. Потом насмешливо скосил взгляд на вздорного, обо всем на свете позабывшего старика, уже изготовившегося к схватке на своем длинноногом, шумно дышавшем поджаром атане. Маленькие, глубоко посаженные черные глазки соперника метали яростные искры. Нечесаная, словно свалявшаяся шерсть, борода была задиристо вздернута. От всей воинственной позы старика веяло непреклонностью. Даже Сары-Шаю на миг взяло сомнение: «О аллах, такого разве переупрямишь!..»
Должно быть, в этом ничуть не сомневался и сам Кошен. Вдвое сложив конопляную плетку, он резко взмахнул ею в небо:
— Эй, хмырь! Сгоняй-ка овец, да живо!
Сары-Шая не то что не сдвинулся с места, даже не изволил посмотреть на отару, вольно разбредшуюся среди зарослей и барханов. Он только обрадовался, что повод потягаться со своим строптивым напарником подвернулся так скоро.
— Сам сгоняй! — вскрикнул он тотчас с вызовом, гордо выпрямившись в седле, давая понять, что уступки от него не дождешься.
При этом Сары-Шая сильно дернул повод, продетый через ноздри своего черного атана. Верблюд взревел от боли и поневоле попятился. Но Упрямый Кошен, искренне поразившись, что все-таки нашелся вдруг в степи человек, решившийся переупрямить его, так же искренне возмутился этой дерзкой наглостью.
— Нет... ты, ты сгоняй! — взвизгнул он, приняв вызов, тоже с силой рванул повод. Тугогорбый мосластый атан, привыкший в эти дни рысью кружить вокруг отары овец, от неожиданности и протеста громко рявкнул и тоже отступил на два шага.
— Почему я? Ты сгоняй!
— Нет, ты!
— Нет, ты! Ты!
— И не подумаю даже!
— А я заставлю!
— Кто... т-ты?!
Срываясь на крик, уже теряя голову в азарте схватки, Сары-Шая с такой силой рванул повод, что из ноздрей голенастого статного атана брызнула и потекла кровь, и бедное животное, взревев, снова попятилось, приседая на задние ноги...
Овцы замерли, подняли головы. В их глазах застыло недоумение. От удивления даже жевать перестали, и кто как был, с пучками травы в зубах, обернулись на двух столь спокойных было в эти дни погонщиков, как бы спрашивая: «Эй, почтенные! Что меж вами стряслось?!» Было от чего прийти в недоумение бедным овцам: погонщики, попеременно грозно вскидывая плетьми, отрывисто кричали друг на друга, заставляли ошалевших верблюдов идти не вперед, а пятиться и приседать назад... И, таким образом, в канун базарного дня, в священный предзакатный час, когда порядочные правоверные обращают лик свой в сторону благословенной Мекки, творя молитвы во имя удачного торга и благополучного возвращения домой, двое почтенных стариков затеяли в безлюдной степи состязание: любой ценой, во что бы то ни стало друг друга переупрямить. Отступая шаг за шагом, они и сами не заметили, как опустились сумерки. В азарте спора прошла короткая летняя ночь. Об овцах, оставшихся без присмотра в барханах, тот и другой думать забыли. Наступил, послал свои первые лучи рассвет. Потом день, мало-помалу разгуливаясь, приблизился к обеду. Уже и солнце палило, повиснув в зените, в самые их затылки, а обессиленные, напрочь охрипшие и оглохшие ратоборцы все еще покрикивали, что-то сипели друг другу яростно, и каждый из них все еще не имел ни малейшего желания замолчать первым. Наверное, и в самом деле не было сейчас в мире никого упрямее их.
А между тем в городе базарный люд уже начал расходиться. Баскарма не находил себе места. На душе становилось тревожно: как бы чего не случилось с бедными погонщиками... Выпросив у знакомого человека коня, он поспешно отправился на поиски. Нещадно поддавая шенкелей коняшке, доскакал до барханов Улы-Кума. Конь уже запыхался, по самые щетки увязал в песке. А баскарма все подшуровывал его пятками, летел и всю дорогу нетерпеливо озирался вокруг. И вдруг оторопел, резко натянул повод. Сердце, и без того неспокойное от навалившихся предчувствий, екнуло. По следам врассыпную бежавших по барханам овец он догадался — волки!.. И тут же заметил в двух-трех местах кровь, а чуть подальше — черную вздувшуюся тушку. В ярости он хлестнул одра под собой. Конь дернулся, с испугу роняя хлопья пены. Взметнувшись па вершину следующего бархана, он глянул вперед — и обомлел: повсюду, как после побоища, валялись разодранные волками овцы... По всему видать: на отару в песках напала волчья семья с выводком, и ошалевшие от неожиданной удачи хищники, разъярясь от крови, рвали и резали всех подряд, кто попадался на пути. «Вот оно, божье наказание! Хоть бы погонщики, бедолаги, в живых остались...» Нахлестывая измученного коня, он поскакал по овечьим следам. Скакал долго. Повсюду простирались безмолвные пески. И тут из-за огромной дюны послышалось сиплое рявканье верблюда. Он, готовый сейчас ко всему, рывком привстал на стременах, весь подался вперед, прислушиваясь. Опять донесся будто предсмертный стон бедного животного. И вслед за ним послышался чей-то слабый, хриплый голос. Будто там кто-то кого-то схватил за горло, душил, а тот вырывался. По спине пробежали мурашки. И забыв о том, что у него в руках нет ничего, кроме камчи, он ударил коня и во весь мах выскочил на бархан. То, что он увидел... о аллах, чего только не приходилось видеть на этом свете! Вот они, его погонщики... Глаза ввалились. Щеки запали. Голоса совсем сели, охрипли. Они не сразу заметили председателя, птицей летевшего к ним со склона. И были так распалены и возбуждены, что даже теперь, на вторые сутки спора, не могли сразу остановиться:
— Тебе, тебе, вонючий хорек, сгонять овец!
— А я говорю... ты... ты, дикая кошка...
Верблюды были измучены. У одного вся морда в черной корке запекшейся крови, у другого ноздри тоже порваны и изувечены. Вначале мелькнуло: может, рехнулись они тут, в глухой безлюдной степи? Осадив коня, баскарма с недоумением, со все возрастающей тревогой смотрел то на одного, то на другого. Сары-Шая перехватил его взгляд и даже попытался было объяснить, что ж тут стряслось с ними... но из горла его вырывалось одно лишь невнятное шипенье. Тыча в воздух конопляной плетью, он прохрипел:
— Я ему вчера еще говорю... ты, говорю... ты верни овец. А он... старый хорек...
И тут Кошен, угрожающе наезжая верблюдом, замахнувшись на своего супротивника из последних сил, тоже прошипел:
— А я говорю... почему это я должен сгонять овец... ты, говорю, дикая кошка, сгоняй... Ведь не тебя народ назвал Упрямым... меня... меня назвал Упрямым...
Баскарма ни слова не сказал, не мог сказать, — повернул коня и затрусил обратно. Было горько, обидно. О кретины, о бестолочи! Дожили до седин, почтенные отцы семейств — и вдруг на тебе... в пустынной степи, бросив на произвол судьбы доверенный им аульчанами скот, додумались состязаться в упрямстве! Выяснять, кто кого переупрямит! Ах, остолопы! Ах, кретины ничтожные!
На обратном пути баскарма нашел несколько полуживых овец. Потом наткнулся еще на пяток каким-то чудом спасшихся среди барханов бедняжек. За день еле-еле пригнал их в город.
Вскоре притащились за ним и те двое. Председатель не то что разговаривать, даже видеть их не желал. После чая и сытной еды Сары-Шая с Кошеном насилу пришли в себя. Кошен был зол на самого себя, но, не желая признавать ни перед кем своей вины, колом сидел за дастарханом, как суслик у норки. А Сары-Шая подсел поближе к своему мрачно насупленному родичу, робко поглядел, покашлял, поерзал, потом тихо начал: «Нас, двух старых придурков, Жадигержан, дорогой, можешь ругать, сколько хочешь. Хочешь, казни! Воля твоя. Только, айналайин, сперва выслушай меня... — он осторожно бросил на Жадигера взгляд, но, видя, что тот молчит, осмелел, опять забалабонил: — Оу, да разве в старину не говаривали: «Тот, кто прогонит сто коров без брани сто верст, попадет на том свете в рай»? Если бы ты знал: эти окаянные овцы, сказать, ойбай, хуже даже коров. Ей-богу...»