Ознакомительная версия.
Откуда взялась эта тема? Эндерби знал. Он помнил свою детскую спальню с назидательными картинками итальянских коммерческих художников: благословляющий верующих папа Пий XI в тройной тиаре; Иисус Христос с выставленным напоказ радиоактивным сердцем (для верности в него тычет божественно изящный указательный палец); святые (Антоний, Иоанн Креститель, Бернадетта); Дева Мария с нежной улыбкой и в симпатичной…
Я был никто и все, себя отринув, —
Изящество, что так легко открыть
В движенье тихом незнакомца-сына.
За дверью спальни стояла чаша со святой водой, высохшая в засуху мальчишеского неверия Эндерби. По всему дому, до ничейной полосы или даже протестантской земли в лавке, имелись другие чаши со святой водой, а еще распятия, гипсовые статуэтки, увядшие пальмовые листья из Святой земли, благословленные в Риме четки, пара-тройка «Агнцев Божиев», декоративные благочестивые изречения-семяизвержения (изготовленные в Дублине псевдокельтским письмом), краткие как рявканье. Таков был католицизм мачехи, импортированный из Ливерпуля: реликвии, эмблемы и агиографы, используемые как громоотводы; ее вера – всего лишь страх перед громом.
Католицизм семейства Эндерби пришел из маленькой католической общины неподалеку от Шрусбери, из деревни, которую Реформация лишила не веры, а здания церкви. И без того чахлый в отце-табачнике (пустые тарелки в Великую субботу, пьяная полночная месса на Рождество и не больше), он умер в его сыне-поэте благодаря мачехе. Теперь, более двадцати лет спустя, слишком поздно взглянуть на него свежим взглядом – на его интеллектуальное величие, на его холодную, внятную теологию. В отрочестве Эндерби вырвался из него с горькими слезами (не без помощи Ницше, Толстого и Руссо), и борьба за сотворение собственных мифов сделала из него поэта. Теперь он не мог к нему вернуться, даже если бы захотел. И даже если бы вернулся, то стал бы выискивать новообращенных, которые писали триллеры из ощущения вечного проклятия, или таких, кто, образовав эксклюзивный клуб новообращенных оксофрдианцев, делал вид, будто это церковь, и все равно не пустил бы к себе Эндерби. Такого известного апостата, как Эндерби, пришлось бы прогнать на задворки к разным диким ирландцам. А потому лучше молчать о своей вере или утрате ее (на вопрос о вероисповедании при записи в армию Эндерби ответил «гедонист», и его заставили принимать участие в парадах Объединенной коллегии); единственной проблемой было то, что его муза молчать не желала.
Под сводом смех сгущался, бронзовея.
Спешили червь и рыба получить
С его груди безвестности лилею.
В конечном итоге религиозная принадлежность не имеет значения. Гораздо важнее понять, какие мифы еще сохраняют достаточную эмоциональную силу, чтобы их использовать. Поэтому Дева Мария теперь произносила свой последний триплет у ручной прялки, чуть улыбаясь в элегантной лазури:
Но вот путем голубки – дольней, дальней —
Они ушли, чтоб горе позабыть
Любви ненужной, горькой и печальной.
Слишком уж много любви кругом разлито, беспокойно думал Эндерби, недовольно перечитывая стихотворение. Он понимал, что помимо очевидного поверхностного мифа речь в нем о становлении поэта. На последнем куске туалетной бумаги он написал: «Всякая женщина – мачеха», а потом спустил его в унитаз. Вот это обладает универсальной ценностью! А теперь, судя по громкой темноте за стенами кельи, где на протяжении часа выбраживалось его стихотворение, он уже на вокзале. Рев морских котиков в цирке, грохот падающих ящиков, цоканье высоких каблуков по платформе, шипенье, дрожь и тряска, когда поезд – по выражению поэтов елизаветинской эпохи – испустил дух.
Несколько часов спустя Эндерби сидел в величественном зале, ошеломленный напитками, блюдами и неискренними похвалами. Далеко не отборная сигара дрожала между пальцами, которые (Эндерби только теперь это заметил) он забыл оттереть пемзой. В дремоте зимнего полудня многие из слов ораторствующего сэра Джорджа Гудби проплывали мимо его ушей. По обе стороны стола двадцать с чем-то собратьев по перу кутались в клубы сигарного дыма, их лица колыхались перед Эндерби, как две веревки сохнущих трусов на ветру. В животе у него с силой била копытом и гарцевала эдакая конная статуя, символизирующая разом время и Лондон. Ему хотелось поковырять в носу. Изо всех жидкостей, которые он успел употребить, почему-то именно коктейль «Кровь палача» взболтался глубоко в кишковом шейкере, а после бросился назад ему в глотку, мол, попробуй. На закуску подали маслянистую телячью голову под соусом с очень свежими булочками и взбитым маслом. За ней последовали утка на вертеле (от которой Эндерби положили на тарелку самый жирный кусок), горошек и картофель в масле, едкий апельсиновый сок и густая чуть теплая подлива. Клюквенный пирог с непропеченной коркой, обильно политый заменителем взбитых сливок. Сыр.
Сыр. Эндерби улыбнулся в ответ незнакомой женщине по ту сторону стола, которая улыбалась ему. Я всегда восхищалась вашей поэзией, но увидеть вас во плоти – истинное откровение. Ну да, как же. Перррп.
– Видение чистейшей красоты, – вещал сэр Джордж. – Магическая сила поэзии преображать сор повседневного мира труда в ярчайшее золото.
Сэр Джордж Гудби был древним старцем, чьи видимые части были изготовлены, по всей очевидности, из кусков хорошо выделанной кожи. Еще в юности он основал фирму, носившую теперь его имя. Фирма разбогатела главным образом на топорных или непристойных книгах, за которые брезговали браться другие издательства. Пожалованный Рэмсеем Макдональдом[8] титулом баронета за вклад в распространение грамотности среди населения, сэр Джордж всегда желал внести вклад в литературу не только продажами, с юных лет он чаял стать голодающим поэтом, признанным только после смерти. Заморенные стихи он продолжал писать еще долгое время после того, как судьба приговорила его к сколачиванию состояния, и шантажом (угрозой бойкота всеми магазинами ее тиражей) заставил одну маленькую нищенствующую фирму опубликовать его сборник, потом еще один и еще. Он оплатил все расходы по изданию, рекламе и распространению сборника, но репутация нищей фирмы была загублена. Сборники скверных виршей сэра Джорджа, запоминавшихся лишь тем, насколько они плохи, назывались «Метрические сказания волынщика», «Сон о веселой Англии», «Лепестки роз памяти» и «Оптимист поет». Разумеется, он не мог принудить людей покупать или даже читать эти ужасающие стихи, но раз в год, презентуя чек и медаль собрату-певцу (как он кокетливо его именовал), обильно приправлял свою речь ошметьями собственных творений, чем доводил слушателей до корчей от неловкости.
– Гиганты дней моей юности, – говорил сэр Джордж, – Добсон, Уотсон, мистик сэр Эдвард Арнольд, революционер Бриджес, насмешник Колверли, смельчак Барри Пейн…
Неглубоко затянувшись сигарой, Эндерби почувствовал, как дым дерет горло. Опять возникла картинка из детства: учительница в начальной школе объясняет, что такое душа и как ее разъедает грех. Мелом она нарисовала на доске большой беловатый предмет, похожий на головку сыра (душа), а потом послюнявленным пальцем поставила далматиновые пятна (грехи). По какой-то причине Эндерби всегда мог ощутить на вкус ту меловую душу (вкус был как у скисшей сырой картофелины), и сейчас этот привкус ощущался очень остро.
– Душа, – уместно ораторствовал сэр Джордж, – коия есть прелестное поле для скитаний поэта, море, по которому он плывет на своей барке рифм, его возлюбленная, которой он поет. Душа для проповедника – воскресная забота, для поэта – хлеб насущный.
Его насущная сырая картофелина… Эндерби почувствовал, что в животе у него занимается урчание.
– Позвольте навязать вам, – кокетливо засиял сэр Джордж, – мой собственный сонет, весьма подходящий для данного случая.
И начал декламировать – высоким голосом и на одной-единственной монотонной ноте – стихотворение из четырнадцати строк, которое было чем угодно, только не сонетом. Там имелись ярко-зеленые луга и лучезарное солнце со сверкающими лучами, а еще – по какой-то причине – розовогрудая земля. Эндерби, поглощенный попытками подавить шумы собственного тела, улавливал только отрывки изумительно скверного стихотворения и одобрительно кивал, чтобы показать, что считает, что сэр Джордж выбрал очень удачный пример очень низкопробного рифмоплетства. Когда гнусаво, как из волынки, выдавилась, наконец, жалкая последняя строка, Эндерби почувствовал, что ветры надвигаются очень бурные, поэтому постарался замаскировать шум смехом.
– Ха, ха (перрпф), ха!
Сэр Джордж был скорее удивлен, чем недоволен. Секунд пять он изумленно пялился на Эндерби, потом, дрожа, пробежал глазами машинописный текст речи, точно боялся, что туда закралась двусмысленность копрологического толка. Удостоверившись, что все в порядке, он, подрагивая выдубленными брылями, хмуро глянул на Эндерби, потом сделал глубокий вдох, намереваясь продолжить пространную речь. Едва он открыл рот, как Эндерби – точно по злополучной подсказке – выдал:
Ознакомительная версия.