Они решили выступить в первый погожий день первой недели ноября. Все, кроме Гарри, вернулись к своему распорядку. Сассингэм много ходил в кино и раз за разом обедал в «Белой индейке», но по разным адресам: его смущало, что, несмотря на тысячи ресторанов в Нью-Йорке, ему ничего, кроме индейки, не хотелось. Джонсон обосновался в библиотеке и питался по большей части в кафе-автомате. Байер вернулся в четверг на работу, снова пошел туда в пятницу и, встречая разных клиентов, отмечал, что с принесенных с улицы зонтов капало в течение получаса, пока их владельцы разговаривали с ним, что вода лилась с волос людей им на плечи, как будто дождь шел и в помещении, и что из окон у него постоянно текло, когда по стеклам хлестал боковой дождь. Все было серым и мокрым, а когда наступила темнота, стало еще хуже.
Гарри и Кэтрин договорились, что она поживет у родителей и не вернется домой, пока все не закончится. Он сказал ей, и это было правдой, что если бы она была с ним перед операцией, то он бы вряд ли уцелел. Ему надо было оторваться от ее мира и от всего женственного. Чтобы сделать то, что требовалось, ему нельзя было думать ни о чем нежном, ни о чем, что он любил. Он видел слишком много мужчин, выпавших из ритма войны, а затем погибших из-за нехватки свирепости и боевой ловкости. Хотя лучшие из них сражались, чтобы вернуться к любви, им, чтобы к ней вернуться, надо было выбросить ее из головы.
Задержка не была благоприятной. Присутствие Кэтрин рядом подкосило бы Гарри, это правда, но в ее отсутствие он не мог о ней не думать, а чем больше он о ней думал, тем больше по ней скучал. Читая, он видел ее на странице прекраснее всего, что когда-либо было написано. А когда он спал, она ему снилась. В начале недели, когда еще не распогодилось, он в сумерках сидел в гостиной. По ту сторону парка зажигались многочисленные огни, пока тысячи их не осветили каменные скалы Пятой авеню. Они мягко мерцали, поскольку в большинстве своем это были всего лишь настольные лампы с шелковыми абажурами, горевшие в теплых квартирах. Вспышка солнца под облаками на мгновение омыла беловатые фасады оранжево-красным цветом расплавленной стали. Небо за ними было вороненым, фиолетово-черным, как оружие, а деревья в парке, безлиственные и тонкие, на мгновение предстали языками пламени цвета белого золота.
Хотя Гарри, не желая искушать судьбу, никогда не фотографировался и не писал прощальных писем перед боем, он решил написать Кэтрин. Он имел в виду короткую записку вроде той, где сообщается, что пошел за продуктами и вернется тогда-то. Но какой бы короткой она ни была, лучше, думал он, оставить хоть что-то, чем ничего. Он хотел, чтобы это выглядело почти небрежно, по-домашнему и не слишком серьезно. Он ненадолго уезжает и увидится с ней на Эспланаде в одиннадцать утра на следующий день после дела. Это было твердо решено. Он не хотел, чтобы она приходила на квартиру. Это было небезопасно. Они встретятся в парке, а потом посмотрят, как все сложится, что напишут в газетах, как к этому отнесутся. Он скоро с ней увидится, так что напишет всего один-два абзаца, хотя бы потому, что она словно будет рядом, пока он пишет.
Он обследовал весь дом в поисках подходящей бумаги. Хотя письмо могло быть небрежным, нельзя, чтобы оно походило на телефонограмму или список покупок. С другой стороны, канцелярская бумага слишком серьезна, о ней не могло быть и речи. Сначала он искал мысленно, прикидывая, что где может лежать, а затем встал и начал выдвигать ящики. С тех пор, как въехала Кэтрин, в них появилось много сюрпризов. Она приносила вещи из дома родителей или еще откуда-нибудь и, не будучи ни такой аккуратной, ни организованной, как он, просто совала их куда придется. В одном из отделений бюро, которое она поставила в холле, Гарри нашел наполовину разоренный блокнот для нотной записи. Бумага была формата шесть на восемь и достаточно жесткой, чтобы можно было сложить листок как карточку и поставить на мраморный столик у входа. Нотные станы были напечатаны только с одной стороны, а он напишет с другой. Восходил ли этот блокнот к музыкальному отделению Брин-Мора, к давнишнему преподавателю вокала или к театру, не имело значения: он был малой частью множества вещей, создавших песню Кэтрин.
Он сел писать, намереваясь не касаться чего-либо слишком серьезного и понимая, что если все сложится хорошо, они с Кэтрин вернутся в квартиру вместе и тогда не будет никакой необходимости в записке – в записке, которая, несмотря на желание Гарри, стала письмом, хотя и вынужденно коротким.
Он сложил его пополам и поставил на овальный мраморный стол, находившийся рядом с входной дверью с тех пор, как Гарри был ребенком. Она не сможет его не заметить, тем более что оставила там браслет, сняв его перед выходом, – возможно, обнаружила, что он не вполне соответствует ее наряду. Или, возможно, у него сломалась застежка. Он так и лежал, как она его оставила, открытый и пустой, – хрупкая цепочка из тонких, как паутинка, золотых звеньев, брошенная на холодном мраморе и тускло сияющая в свете, который проникал в окно, пройдя над крышами и глубокими темными дворами.
Философы, математики и логики не стали бы об этом думать. Но дислексики, люди, путающие правое и левое, женщины, чье чувство направления хуже, чем у почтового голубя, и мужчины, неспособные понять идею кольца Мебиуса, останавливались хотя на миг перед тем фактом, что дом 28 по Западной 44-й улице был также и домом 25 по Западной 43-й улице. Как могло такое быть? Почтовое отделение давно уже смирилось с этим парадоксом. Люди, любившие пустить пыль в глаза, могли написать: «Пожалуйста, пришлите ответ в мои офисы либо в доме 28 по Западной 44-й, либо в доме 25 по Западной 43-й, и мои сотрудники передадут его мне, даже если я буду в Париже». А посетители, входившие в эту аркаду по одному адресу и выходившие по-другому, оставаясь между тем в одном и том же здании, иногда находили это приятным.
Это была аркада, где работала Евгения Эба, сидя под символом, который, если не считать памяти, только и оставался у нее от мужа. Эта золотая звезда вызывала у нее чувство святости, словно он был у нее в объятиях, и она будет верна ей всю оставшуюся жизнь. Распускать и вязать вещи заново было искусством, которое скоро утратится, но именно им занималась она целыми днями, работая среди травертиновых стен под сводчатым потолком, отделяемая окном от созвездия полированных светильников, испускавших золотистое сияние. Ей всегда нравилось, как за часом час перемещалась, подобно флюгеру на ветру, латунная стрелка указателя лифта.
Она работала в тишине, которую создавали многие звуки, смешивающиеся в спокойствии, – постукивание каблуков по мраморным полам; швейные машинки, время от времени жужжащие, как достигшие оргазма сверчки; пропавшие голоса, незримо поднимающиеся к потолку. Значение их шепота, криков или пения было непонятно, но их сущность ощущалась как маленькие взрывы в сердце.
Когда с началом ноября наконец нерешительно вернулась осень, полосы дождя продолжили мести Манхэттен, чередуясь с солнцем и голубым небом. Когда Евгения Эба заканчивала починку необычной куртки английской шерсти, которую чинила много раз прежде, улицы то были влажными и темными, то искрились на солнце. Бизнес из-за большого предложения готового платья шел вяло, поэтому она была благодарна за эту работу, какой бы странной она ни была, и не спрашивала, почему разрыв на рукаве продолжает появляться снова и снова. Когда эту вещь принесли ей во второй раз, она узнала свою работу и предложила починить ее бесплатно. «Нет, об этом не может быть и речи, – повелительно сказал хозяин. – Я сам виноват. Шарнир на румпеле моей лодки все время цепляется за это место. Я не могу этого изменить. Лодка быстрая, выигрывает гонки. Можно навалиться на румпель так, что он поворачивается очень быстро, и тогда корма приподнята, а не утоплена. Нет, и слышать не хочу. Если вы готовы чинить мою куртку, я просто буду приносить ее, когда она порвется».
Понимая, что разрыв сделан вязальным крючком, а не шарниром парусника, она все равно согласилась. Сначала она подумала, что он проявляет к ней интерес. Так оно и было, но это был не тот интерес, который часто останавливал мужчин у ее витрины, когда, молодые или старые, они делали вид, что очарованы ее работой, а на самом деле не могли отвести от нее взгляд, любуясь ее волосами, блестевшими на свету. Он был богат и в том возрасте, когда мог бы искать любовницу, но по тому, как он с ней говорил, и по выражению его лица при этом было ясно, что это не тот случай.
Он по крайней мере в десятый раз принес свою куртку, всегда порванную в одном и том же месте. Она знала о нем не больше, чем когда увидела его впервые, и он знал о ней не больше, потому что не стремился завязать разговор, а уж для Евгении Эбы разговор был среди тех вещей, без которых она прекрасно могла обойтись. Она была немного обижена и в то же время признательна, потому что почти год работы на него позволял ей сводить концы с концами в черные дни, пусть даже и в обрез.