Он по крайней мере в десятый раз принес свою куртку, всегда порванную в одном и том же месте. Она знала о нем не больше, чем когда увидела его впервые, и он знал о ней не больше, потому что не стремился завязать разговор, а уж для Евгении Эбы разговор был среди тех вещей, без которых она прекрасно могла обойтись. Она была немного обижена и в то же время признательна, потому что почти год работы на него позволял ей сводить концы с концами в черные дни, пусть даже и в обрез.
В январе она никогда не указывала ему, что он почти наверняка не мог ходить под парусом, как не говорила в июле и августе, когда солнце едва не доводило воды залива до кипения, что он вряд ли мог плавать в шерстяной куртке. Было понятно, что такие вещи следует оставлять без замечаний. Что бы он ни делал, это не было обязанностью. Не было это и удовольствием или неудовольствием – просто так повелось. Время от времени он приносит ей куртку, которую порвал, а она аккуратно ее починяет. Может быть, он ее жалел. Возможно, он потерял сына и видел ее звезду, или подчинялся чему-то, чего сам не знал, или просто был щедрым, как некоторые люди. Возможно, после войны он немного сошел с ума и думал, что эта изысканная женщина, каждый день работающая одна в маленькой мастерской, с природным упорством чинит не только порванные куртки, брюки с дырами, прожженными сигаретами, и пальто с осыпающимися краями, но и весь раненый и страдающий мир.
Из своих окон, расположенных высоко над Центральным парком, Гарри смотрел, как полосы дождевых облаков совершают набег на город, а затем уплывают с голубого неба. Картина начинала складываться. Сассингэм и Джонсон покинут свои отели, Байер рано перевернет вывеску на своей двери, и его клиентам придется прийти в другой раз. Люди Вандерлина ждут в Ньюарке, позже туда прибудет и хирург. Вердераме вершил свой суд среди стен в серых и зеленых тонах, уверенный в своей роли и справедливости того, что он делал. Он считал, что был тем, кем был, потому что мир был к нему несправедлив, и лицензия, которую он выдал сам себе из-за этой несправедливости, служила для него неисчерпаемым источником удовольствия, по мере того как он вымещал свои обиды и нападал на всех, прежде чем они могли напасть на него. Хотя пока колеса на его «Кадиллаке» были неподвижны, в сумерках они будут крутиться. Все, что произойдет, было на пороге, пусть даже не все знали, что это надвигается, и никто не знал, как именно это произойдет.
Кэтрин не раз говорила себе, что Гарри всю войну сражался в 82-й воздушно-десантной дивизии, что он и остальные были прежде всего прирожденными бойцами и усвоили все уроки, которые могли им потребоваться, когда загнали немцев в сердце Германии, что они привыкли к суровым боям, знали, что делать, и ничто не могло их устрашить.
Все же порой она трепетала. Но этим вечером она выйдет на сцену и выдаст лучшее представление за свою карьеру. Аплодисменты будут соперничать с недавними ливнями, но она их не услышит. Она пренебрежет ими и унесется от них, увлеченная своей песней. Она ни о чем не могла думать, кроме Эспланады, где все прояснится. Гарри отправился на паром, выйдя раньше, чем собирался, надеясь, что в ходьбе избавится от всего, что его тревожило. Он никогда не бывал в городе перед боем. Всегда был на каком-нибудь тихом аэродроме, где слышно, как поют цикады в пустыне, или на английской пустоши после долгой поездки в грузовике. Эти окрестности, простые и лишенные действия, позволяли ему уловить ритм войны и объединиться с ним, сплавиться с боем и отбросить надежду на жизнь, тем самым сохранив ее.
Время от времени остаточные струи дождя, который может длиться минуту или полчаса, яростно бились о землю, прежде чем уйти на север и умереть в горах Новой Англии. Выйдя из парка, Гарри вскоре наткнулся на магазин музыкальных инструментов на 57-й улице, где присоединился к небольшой группе людей, стоявших в вестибюле, пока молодая девушка внутри опробовала пианино. Под присмотром родителей она играла разделы сонат и концертов Бетховена и фрагменты из Моцарта, которые все объединялись друг с другом ее собственными превосходными каденциями. Она не знала, что у нее есть слушатели, что идет дождь, что он перестал, что люди ушли или что Гарри остался слушать, когда мог идти дальше. Последнее, что она сыграла, прежде чем опустила крышку, как бы говоря, что выбрала именно это пианино, была вторая часть «Патетической».
Когда Гарри протолкнулся из вестибюля на мокрый тротуар, отражавший мазки синевы, он начал понемногу обретать то, что всегда искал перед боем, – ощущение, что времени не существует, что он сам не в счет, что все вещи связаны и организованы волей, далеко превосходящей человеческую, и что мир насыщен красотой, несмотря ни на какие утраты. Он начал получать это от музыки, а затем от движения на улицах и от небесного действа, которое походило на целенаправленную гонку облаков.
Когда он прошел десять или двенадцать кварталов по Пятой авеню к 46-й улице, начался ливень. Он думал, что сможет его выдержать, но ветер и вода вынудили его искать убежище на западе, на 44-й. Он безрассудно представил, что мог бы заглянуть в Гарвардский клуб. Порой он мог войти туда, притворившись аристократом путем придания лицу странного выражения удовольствия и раздражения одновременно. Тем не менее привратник иногда проверял, спрашивая: «Являетесь ли вы членом, сэр?» – тоном, которым можно было бесконтактно препарировать лягушку. Как-то раз Гарри остановили, когда у него не было никакой нужды в напускной беспечности. Он был там на законных основаниях, чтобы встретиться с Говардом Мамфордом Джонсом, с которым поддерживал связь с тех пор, как выдающийся профессор спросил однажды осенью у Гарри, оказавшегося единственным студентом на его отделении, которого он не узнал, что тот думает о литературе на службе у политики и идеологии. В тридцатые годы считалось, что она должна им служить. Гарри ответил, отчасти импровизируя, отчасти из убеждения: «Я считаю, что литература должна выйти за рамки мнений, как давно уже вышла музыка, и к старости, если нам повезет, это может произойти». Это было началом их знакомства. Когда Гарри вернулся в Нью-Йорк, они иногда встречались, чтобы выпить в Гарвардском клубе.
Вход туда отличался блистательной архитектурой – сначала человек попадал в приемную, элегантную, но без подавляющей роскоши. Потом, словно чтобы подстегнуть ожидания, потолок понижался, а тьма заставляла органы чувств приспособиться к меньшим масштабам. Но от третьего помещения, когда оно открывалось, захватывало дух – оно простиралось на три этажа, огромное и широкое, богато убранное темным деревом и драпировками малиновых и золотистых тонов, а его героические полотна взирали вниз через тишину настолько объемную, что она поглощала звук, как подушка, которой прихлопнули комара. Несколько каминов обеспечивали спокойствие и тепло, и это место как нельзя лучше подходило для того, чтобы переждать гневный приступ серого дождя, но во времена Депрессии Гарри не мог позволить себе вступить в этот клуб. Во время войны он, конечно, отсутствовал в городе, а когда вернулся, то откладывал вступление, пока не сможет себе это позволить. Кроме того, если не считать пережидания бури, он – будучи нетерпимым к роскоши и не вписываясь в обычное общество – не знал, что именно ему там делать.
Но теперь, когда надо было укрыться от дождя, он оказался в аркаде, через которую, согласно ее обычной логике, ему надлежало пройти до 43-й улицы, миновав Евгению Эбу в мастерской по ремонту одежды. Большую часть времени она смотрела в большое, как суповая тарелка, и прозрачное, как эфир, увеличительное стекло, висевшее над ее работой, меж тем как мощная лампа освещала пряди шерсти, которые она вязала и скручивала.
Он никогда никого не полюбил бы так, как любил Кэтрин, но все равно любил Евгению Эбу, пусть только на расстоянии. По-прежнему красивая, она больше не была девушкой несравненного очарования, но, независимо от возраста, сохраняла для него все то волшебство, которым когда-то обладала. Будучи лишь иллюзией, это было еще более тонкой, более прочной правдой. Если с возрастом вы не видите в глазах женщины юность восемнадцати лет, это не она постарела, это вы слепы. Гарри начал двигаться через узкую аркаду, медленно приближаясь к ее мастерской. С каждым шагом он освобождался от мирских забот и достигал все большего согласия с собой. Это было не ложной и вводящей в заблуждение уверенностью в успехе, но тем, что дается неудачами и горькой правдой, – после тьмы и лишений приходит ощущение святости, океан ясности. Он подошел к маленькой витрине, через которую увидел в миниатюре идеал прелести своей юности, теперь казавшийся бессмертным.
Защищенная от любых пришельцев своей золотой звездой, с лицом, озаряемым светом более доброжелательным, чем на любой сцене поблизости – а их было много, – она терпеливо ткала, и Гарри подумал, хотя и не мог это объяснить, что она будет заниматься этим удовлетворенно и вечно. Он заставил себя идти, пока не оказался у двери на 43-ю улицу. Дождь начал стихать. Через пару мгновений он снова будет на улице, в невидимых облаках воздуха, которые часто задерживаются после ливня. В гармонии, порождаемой диссонансом, доносился гул аркады, подобный шуму пропеллера самолета, неподвижно стоящего на взлетно-посадочной полосе и готового отпустить тормоза и рвануться вперед. Подобно тысячам стеблей освещаемой солнцем пшеницы, связанным в снопы, вращающиеся лопасти винтов невидимы по отдельности, образуя единый блестящий диск. Эти настойчивые, всеохватные частота и громкость, возвещающие десантнику, что он будет вознесен вверх, присутствовали в звуке, который он слышал в золотой аркаде.