Едва выйдя из дома, она направилась на запад по улицам, на которых, казалось, закон позволял появляться только горничным и старушкам в норке. Горничные шли в два раза медленнее, чем были бы рады, и, казалось, никогда не смотрели вверх, по сторонам или вдаль по улице. Они покупали продукты, из которых им самим достанутся остатки, и цветы, которые не окажутся в их крохотных каморках, пока не завянут. И, как Кэтрин узнала еще маленькой девочкой, когда ела вместе с ними и слушала их рассказы и жалобы, в глубине души им было тяжело совместить подлинную привязанность к работодателям, которых они так хорошо знали и которые относились к ним почти как к членам своей семьи, с естественным желанием украсть их драгоценности и перерезать им глотку или хотя бы просто уйти, громко хлопнув дверью, и бежать к детям и семьям, таким же любимым, священным и заслуживающим внимания, с которыми они не могли быть рядом ради других, тех, кого они обслуживали.
Старушки в мехах, медленно бредшие по улице и смотревшие под ноги, чтобы направлять свои робкие шаги, в равной мере были достойны жалости. Согбенные возрастом, они не могли противостоять холоду жаром своих тел, которые больше не разогревались. Кэтрин ощущала силу своего собственного тела, его необычайную уравновешенность, пронизывавшую ее от макушки до пят, чувствовала, что все ее мышцы, сухожилия и суставы в полном порядке, переполнены энергией и жаждут напряжения и преодоления. Дыхание у нее было медленным и глубоким, шаг – размашистым, зрение – четким, а голос – громким.
Она может постареть, но, как и ее мать, будет плавать, будет напрягаться, будет проходить большие расстояния, поднимать тяжелые вещи и копать землю в саду. Даже если бы из-за физической дисциплины, в которой ее воспитывали, ей пришлось рано умереть, она никогда бы от нее не отказалась. Борьба необходима для самообладания. Даже в инвалидной коляске можно бороться против естественных сил, которые в конечном итоге всегда выигрывают. «Плюнь им в глаза, – говорила Эвелин, весело, но со спокойным принятием собственной судьбы. – Неповиновение, Кэтрин, это дар Божий, который выше природы. Когда к тебе приходит природа, почитай Бога, относясь к ней, как отнесся бы Он Сам, без страха и уважения».
Однажды, когда Кэтрин было восемь или девять лет, они пошли в пляжный клуб на Лонг-Айленде в гости к родительским друзьям, которых она никогда раньше не видела. Они были очень известны, владели киностудией и прибыли в лимузине с водителем, захватив с собой свою дочь. Та была на несколько лет старше Кэтрин и не обратила на нее внимания, проведя часы визита с тренером по гимнастике, который измерил Кэтрин взглядом и отвернулся, словно ее не существовало. Кэтрин плавала, играла в песке и чувствовала себя настолько одинокой, что пошла посидеть со взрослыми. Из их разговора она ничего не запомнила, кроме одной вещи, которая пребудет с ней всю оставшуюся жизнь. Обращаясь к своему другу, или, может, лучше сказать, знакомому, ее отец встал с мягкого плетеного кресла, подошел к матери, сидевшей напротив, и сказал: «Смотри. – Он провел по изящно изогнутой линии между верхней частью шеи Эвелин и ее плечом. – По-моему, это называется трапециевидной мышцей, – сказал он. – У некоторых людей ее почти нет. А у Эвелин, которая плавает, она такая красивая. Верно, Кэтрин?»
В тот миг девочка из другой семьи упражнялась на неподвижной трапеции. Билли знал, как восприняли Кэтрин, и теперь защищал ее. Он говорил ей, что она будет похожа на свою мать, что со временем она вырастет и достигнет великолепия, которое совершенно затмит испытываемые ею сейчас бессилие, неловкость и одиночество. Она вспомнила об этом, когда шла по тихим и тенистым улицам Верхнего Ист-Сайда, потому что Билли, деликатно и вызывающе обозначив силу и красоту Эвелин, следил тогда за Кэтрин, не сводя с нее глаз, он говорил ей, а не несколько ошеломленной паре, к которой обращался, и это было прекрасно исполнено и прекрасно запомнилось. Она в тот день почти как по волшебству получила заряд уверенности на всю жизнь.
С Гарри было иначе. Он изо всех сил старался не обращать внимания на все то, что его ломало и ослабляло, но он рано потерял мать, он потерял отца и не имел возможности его похоронить, он так много раз вынужденно отрывался от учебы, что прекратил ее навсегда – ради бизнеса, для которого он не родился, и ради войны, для которой не родился вообще никто. Она могла только воображать, что он видел и сделал, и она знала, что он вносил в это не только силу мужчины, но и нежность ребенка. Где у нее самой были наблюдения, видения и амбиции, у него были безответные вопросы и печали. Пожалуй, она любила его так сильно именно за то, что он шел вперед через все трудности и вышел оттуда, где на каждом шагу приходится смотреть в лицо смерти, сохранив способность любить.
Она знала, что вся активность мира, его бесконечные механические действия – в городе, в прибое, в молекулах, поднимающихся в свете, в машинах, в речах и облаках искрящейся пыли, в поездах и звуках, в толпах и травинках, танцующих в солнечном свете, – все уходит в безмолвие, оставляя только душу, которая не может быть доказана и увидена. И она знала, что яркость дня и страсти, пылающие в нем, – это всего лишь вспышки света, призванные запечатлеть остаточный образ души, который будет длиться вечно.
Она знала это, не подозревая, что знает, с младенчества. Именно это должна была она видеть в спектакле, когда выходила из вокзала, именно это было источником ее изумленного вздоха. И именно это было тем, к чему она направлялась, – шагая так, что глаза мужчин обращались к ее повелительной красоте, и у некоторых из них на всю жизнь останется в памяти, как она выглядела, верша свой путь к Эспланаде.
Перейдя Лексингтон-авеню, перед одной из зеленых будочек, служивших газетными киосками, она увидела разложенные веером газеты, и каждая сообщала о том, что, как она знала, накануне вечером сделал Гарри. Она едва решалась на них смотреть, но не могла не прочесть огромные заголовки в таблоидах. «Гангстерская война», – вот что они подумали. На первой полосе одного из изданий размещалась фотография, которую она увидела краем глаза. Хотя она быстро отвела глаза, увиденное было настолько ужасно, что в Кэтрин воспрянул подавляемый страх, ее походка стала теперь не такой ровной, и, несмотря на то, что тело у нее разогрелось, солнце светило сильнее, а ветер утих, она почувствовала холод, поднимавшийся внутри ее от талии по спине и к плечам.
Нет, конечно, самая невероятная возможность сейчас ее с ног не свалит. Такое могло случиться, но только не с ней. Этого не произойдет. Он будет там, как обещал, а страх и отчаяние, из-за которых она едва не остановилась, из-за которых ей вдруг захотелось броситься на землю, скандально улечься на тротуар где-то в районе 60-х улиц между Парком и Мэдисон-авеню (чего, наверное, никто никогда не делал), послужат только для того, чтобы благословить радость мгновения контрастом и облегчением. Если бы что-то случилось, с ней бы уже связались – если бы это было предусмотрено, если бы они знали, как ее найти, если бы выбрали нужное время. Возможно, в тот самый миг в пустом доме звонил телефон.
Она решила изгнать такие мысли и двигаться вперед. Эспланада была недалеко – и по времени, и по расстоянию. Эспланада, расположенная между замком и городом, некогда служившая полем боя, а теперь ставшая местом отдыха, была местом соединения войны и мира, которые сталкивались друг с другом и опускались, как две волны, в стоячую воду, дрожавшую от их силы. Это была Эспланада, где все собиралось вместе, а история подходила к завершению.
Среди страха и неуверенности она думала о том, как близки они с Гарри в чувствах и в мыслях, и о том, что эта близость никогда не исчезнет. Оба хранили видение паромов в летний день, женщин в белом, мужчин в канотье, шляпок, рассыпанных повсюду, словно бабочки на лугу. Они вместе видели однажды женщину на Центральном вокзале, когда шли через южный зал ожидания, глубоко обеспокоенную, элегантную женщину, опечаленную чем-то, чего они не могли назвать, попавшую в луч света, подпиравшую рукой подбородок и устремившую взгляд куда-то на далекий горизонт за пределами стен. Возможно, из-за какой-то раны или несчастного случая детства, а то и в силу наследственности, случайно или по невыразимому велению, и Гарри и Кэтрин испытывали глубокую и прочную любовь ко всем, кто был и исчез, кто остался в прошлом, ко всем ожидающим и удивленным, запертым во времени, которое не умрет и только потеряно для слепого мира, однако так же полно, как и наше, потому что это и есть наше собственное время или скоро им станет.
В виду парка, на улице с множеством особняков вроде тех, которые сносят чугунной бабой, чтобы высвободить место для более выгодных высотных зданий, Кэтрин миновала маленький сад, который вскоре будет погребен под грудами стали и кирпича, а сейчас прилегал к дому, казавшемуся почти необитаемым, настолько покорным он был и верным красоте и чувствам минувшего века.