Мать изобразила прилив чувств и, притянув дочку к себе, осыпала ее поцелуями.
– Бедная моя крошка, нас гонят с родины. Придется нам скитаться в чужой земле одинокими и неприкаянными. Будем кочевать из страны в страну, выискивая, где бы приклонить усталые головы, и некому будет…
– С тысячей фунтов в банке, не считая заначки от Фолкстона, плюс ваши драгоценности и посуда, – прервал лорд Чичестер, – вы будете жить по-королевски, если не пристраститесь к азартным играм. Вы ведь не забыли условия договора?
– А вы думаете, забыла?
– Вы способны на любую выходку, Мэри-Энн, если сочтете, что она в ваших интересах. Дайте сюда договор, я зачитаю вам его еще раз.
– Тогда пусть Эллен выйдет из комнаты.
– Ничего подобного. Пускай Эллен останется. Речь идет и о ее будущем.
Мать безразлично пожала плечами, поднялась и подошла к одной из коробок в углу комнаты; пошарив там, она вернулась с листом пергамента.
Лорд Чичестер взял его у нее.
– Надеюсь, вы понимаете, – сказал он, – что это всего лишь копия. Оригинал хранится у герцога.
Она кивнула и лукаво посмотрела на него, подперев языком щеку.
Он нахмурился – легкомыслие представлялось ему в данном случае неуместным – и начал читать:
В соответствии с достигнутыми договоренностями я, Мэри-Энн Кларк, обязуюсь вернуть все находящиеся в моем распоряжении или у меня на хранении письма, бумаги, записки и записи, имеющие касательство к герцогу Йоркскому или иным членам королевской фамилии, в особенности – все письма и документы личного свойства, написанные или подписанные герцогом. Я также обязуюсь истребовать все документы, находящиеся по моему поручению на хранении у других лиц, и передать их уполномоченному другу герцога.
Кроме того, я обязуюсь, если потребуется, подтвердить под присягой, что я вернула все письма и иные письменные документы, написанные герцогом на мое имя, и что о существовании иных мне неведомо. Я обязуюсь не обнародовать, в печатной либо письменной форме, какие-либо документы, имеющие касательство до наших отношений с герцогом, равно как и никакие истории, в письменной или устной форме сообщенные мне герцогом. Я даю согласие на то, что в случае нарушения мною отдельных пунктов данного соглашения я буду лишена ежегодной ренты, подлежащей выплате мне пожизненно, а после моей смерти – моей дочери. Письма будут мною возвращены, что же касается личных документов, равно как и снятых с них копий, они будут сожжены в присутствии особо назначенного для этого лица. Кроме того, обязуюсь не хранить списков или списков со списков с писем или личных документов герцога Йоркского. Составлено первого апреля 1809 года.
(Подпись) Мэри-Энн Кларк– Видишь, милая моя Эллен, – продолжал лорд Чичестер, складывая документ и возвращая его матери, – будущее твое полностью зависит от того, сдержит ли твоя мама данное ею обещание. Ты это понимаешь?
Девочка серьезно кивнула. Губы ее были плотно сомкнуты, глаза холодны. Она казалась утомленной и зрелой не по годам.
– Но если мама поссорилась с герцогом, почему он хочет платить нам деньги? – спросила она. – Какое ему до нас дело? И почему он платит за обучение Джорджа? Даже одно это – великая щедрость с его стороны.
Лорд Чичестер вгляделся в нее; слабая улыбка играла на его губах. И тут в голове у него закопошился коварный чертенок.
– Пойди посмотри на себя в зеркало, – распорядился он.
Девочка повиновалась безропотно, понукаемая любопытством; подойдя к единственному непроданному, треснувшему зеркалу, она внимательно осмотрела свою фигурку.
– Сходство видишь? – поинтересовался лорд Чичестер, слегка подмигнув ее матери.
Эллен еще раз вгляделась в свои высокие скулы, длинный, похожий на клюв нос, твердую складку тонких губ – и внезапно ее озарила догадка. В первый момент она обмерла в растерянности и недоумении, а потом в еще незрелом детском мозгу вспыхнула искорка возбуждения. На миг ее унесло в мир фантазий, в голове завихрилось то, о чем она читала в исторических книгах. Процессия, состоявшая из английских королей и королев, прошествовала мимо, блистая золотом и серебром.
После этого девочка распрямила сутулую спину, вздернула острый подбородок и без единого слова гордо покинула комнату.
Лорд Чичестер постучал по табакерке и вздохнул.
– Какой я негодник! – проговорил он. – Она теперь до конца жизни будет считать, что в жилах ее течет королевская кровь, и это отравит ей существование. Хуже того, яд этот не выветрится еще три-четыре поколения… Ты видела выражение ее глаз? Ого! Гордыня – один из худших людских грехов! В кои-то веки удовлетвори мое любопытство. Кто был ее отцом?
Мэри-Энн демонстративно зевнула, подняла руки и запустила их в густые каштановые кудри. В этот момент она была сама невинность – ребенок, встрепанный со сна. Потом она наморщила носик и рассмеялась – мягким, задушевным, довольно вульгарным смехом, заразительным и неотразимым, поскольку он был органической ее частью.
– В Брайтоне столько народу, – пробормотала она, – а у меня такая скверная память на лица.
Па морских волнах в Дувре плясали белые барашки, и пакетбот, стоявший у пристани, немилосердно качало. Немногочисленные пассажиры сбились в кучку на пристани, до последнего оттягивая расставание. Английские меловые утесы нерушимо высились на фоне грозного серого неба. Чайки со сварливыми воплями прядали на гладкую воду в гавани. Во влажном воздухе уже витал запах рыбы и испорченной пищи, а еще – невыразимый запах судна, смоляной и кисловатый, мучительный для тех, кто поднимается на борт помимо своей воли.
За пределами гавани пьяновато вздымались зеленые воды Ла-Манша, волны нагоняли друг друга и без всякого лада обрушивались к далекому горизонту. Даже самые уверенные в себе путешественники знали, что их ждет, когда судно отвалит от причала и присядет перед морем в первом реверансе. Оно ненадолго взмоет вверх – неспешно и с достоинством, – на миг замрет на гребне волны, а потом повалится вниз, криво, неловко, содрогнется от носа до кормы, застонет и захрипит, точно одышливая старуха. Все обменивались прощальными словами, пожимали руки, выкрикивали последние наставления в глухие уши.
Эллин, в лучшей своей пелеринке и капоре с меховой опушкой, прислонилась к ограждению и следила за неразберихой на нижней палубе. Пассажиры победнее толклись, точно скот в загоне, в безуспешных попытках расчистить себе немного пространства. Некоторые уже смирились с неизбежным, их притиснули к фальшборту, и они стояли, прижав к губам платки, устремив рассеянный взгляд, полный невнятного отчаяния, на бурное море. Дети плакали, женщины пытались истерическими окриками их унять, одновременно запихивая фрукты и пирожные в сопротивляющиеся ротики. Мужчины орали без всякой причины, терялся багаж, и вся эта суета и перебранка только усиливала ощущение хаоса. На той палубе, где стояла Эллен, было относительно тихо, немногочисленные пассажиры побогаче сидели, закутавшись в муфты и пледы и держа под рукой книгу или флакон с нюхательными солями – в зависимости от крепости их желудка.
Мать Эллен, с обычной ее расторопностью, умудрилась улыбками или подачками заполучить в свое распоряжение небольшую каюту, которую уже успела завалить поклажей – накидками, мехами, саквояжами и сундуками; среди всего этого затесалась и ее болонка, аккуратно причесанная и надушенная; из пасти ее капала слюна.
Фладгейт, стряпчий, приехавший с ними из Лондона, чтобы проследить за посадкой, окинул ее багаж недовольным взглядом. Путешествовать с таким скарбом – значит входить в лишние расходы, в будущем это не сулит ничего хорошего. Ему с первого взгляда стало ясно, что клиентка его совершенно не намерена жить по средствам. Он в последний раз обратился к ней с назидательной речью о том, сколь необходимы осмотрительность, экономия, – слова свои он подкреплял цифрами; Мэри-Энн терпеливо слушала, на губах ее играла улыбка, а взгляд все обращался стряпчему за плечо, на одного из пассажиров, который стоял поблизости, – невозмутимый, сознающий, что на него смотрят; его шляпа с загнутыми полями была надвинута на глаза.
Выглядела Мэри-Энн очаровательно: разнаряженная до нелепости, румяна на щеках точно того же тона, что и атласная лента на накидке и крашеное изогнутое перо, воткнутое в капор.
Как разительно она отличается от бедно, практично одетой француженки на нижней палубе, подумала Эллен, какое у той осунувшееся, морщинистое лицо и натруженные руки: черное суконное платье, серая шерстяная шаль. Женщина эта, с целым выводком детей, наконец-то расчистила себе местечко в углу палубы и, посадив маленького мальчика и его ревущую сестренку на колени к девочке постарше, обернулась со слезами на глазах к старшему сыну – он оставался в Англии. До Эллен долетели обрывки французских слов: сын оставался в Англии, обещал как можно чаще писать о своем здоровье и успехах, а мать – по всей видимости, одинокая вдова – возвращалась во Францию, где его будет ждать дом. Увидев ее слезы, юноша тоже утратил свой бравый вид и, хотя и был человеком взрослым – лет восемнадцати, не меньше, – что-то забормотал, повесил голову, всхлипывая как маленький: «Maman, maman», и потянулся к ней. Наблюдая за ними, Эллен почувствовала укол сострадания к их горю и одновременно – прилив зависти, вызванный их взаимной приязнью; ведь мальчик этот был в маминых объятиях, а Джордж – в школе, беспечный и безразличный: он всего лишь прислал краткую прощальную записку, которую Мэри-Энн в припадке материнских чувств покрыла поцелуями, прежде чем отложить в сторонку.