– Мне бы хотелось показать его другу. Когда все будет готово?
– Как насчет конца недели?
– Подходит, – ответил я.
Вошла Адель и напомнила об интервью журналисту местной газеты. Мне не хотелось его давать, но редактор готовила статью о фонде «Наследие Хаттона».
– Не уходите, – попросил я Пенелопу. – Вас это тоже касается.
Журналист оказался любезным молодым китайцем. Какое-то время мы беседовали о сохранении истории и коллективной памяти жителей острова, но потом он сменил тему, и я понял, что для интервью была еще одна причина.
– В этом году исполняется пятьдесят лет с окончания японской оккупации, – сказал он с неловким видом. – Как вы оправдываете свою роль во время оккупации?
– Это давно в прошлом, – ответил я.
– В прошлом ли? Некоторые считают вас военным преступником, уклонившимся от правосудия. Это представление верно?
Пенелопа запротестовала:
– Это не имеет никакого отношения к фонду!
Я взглядом заставил ее замолчать. Смакуя гнев, я знал, с каким устрашающим эффектом мог бы при желании его выплеснуть, и позволил пламени погаснуть.
– Сколько вам лет?
Ожидая нападения, он с опаской ответил:
– Тридцать четыре.
– Тогда вас здесь не было. Вы ничего не знаете. И это никак напрямую вас не коснулось. Потрудитесь ознакомиться с фактами.
– Проблема, господин Хаттон, в том, что в вашем случае фактов слишком много. И они все друг другу противоречат.
– Таков вопрос, – сказал я, видя, что еще больше его озадачил. И встал.
– Вам пора. Прошу вас.
У двери журналист остановился.
– Простите, сэр. Эти вопросы я задал по настоянию редактора.
Я его пожалел. Редактор, женщина моих лет, очень много вынесла под японцами и всегда ненавидела мою роль в той войне. Она обвиняла меня в том, что я безучастно смотрел, как убивали ее деда, когда реквизировал их пианино.
Журналист протянул мне руку.
– Мой отец прикован к постели, ему недолго осталось. Но услышав, что я встречусь с вами, он умолял передать вам свою благодарность за то, что вы спасли их с моей матерью от японских карателей.
– Как их зовут?
Он назвал имена, но я ответил:
– Я их не помню. Простите.
Я задержал его руку в своей, словно пытаясь восстановить через него связь с его родителями.
– Это неважно. Всех не упомнишь. Но вы ошиблись. Это коснулось меня напрямую. Если бы не вы, то сегодня я не стоял бы здесь и не говорил бы с вами.
Я крепче сжал ему руку.
– Кто знает, как бы все повернулось? Но передайте редактору… передайте, что если я был военным преступником, как вы сказали, то я ни от чего не уклонился. Я всю жизнь прожил здесь. Я никогда не бежал.
Я вернулся в Истану поздно вечером. Вошел в кухню и увидел, что Митико согнулась над раковиной, вцепившись руками в ее края с такой силой, что над кожей взбугрились вены. Я бросил портфель на пол и поддержал ее, пока она пыталась совладать с кашлем. Белая керамическая раковина была закапана кровью, той же, что и в уголках рта Митико. Ее лицо побелело, и она стала похожа на актера театра кабуки с намазанными пунцовой помадой губами.
Я усадил ее, стер с лица кровь и дал воды. Пить она не стала, поставила стакан на стол. Я молча вымыл раковину, пока не увидела Мария; она, как и многие, кто рос в японскую оккупацию, не выносила вида крови.
– Вы были там, когда сбросили бомбу.
– Да, – прошептала она, тяжело дыша.
Я дал ей нужные таблетки.
– Они уже еле помогают. Скоро они меня подведут, – сказала она.
– Выпейте воды, вам станет лучше.
– Спасибо, Филип-сан, – еле слышно поблагодарила она.
Мы вышли туда, где теперь было наше место, на террасу, где каждый вечер я на несколько часов отвлекал ее от боли, открывая собственную. Вначале я колебался, но мгновения, проведенные с Митико, оказались не такими трудными, как я боялся. Да, было больно, но, воскрешая в памяти детство и события, побудившие меня превратиться из мальчика в мужчину, я скидывал балласт возраста, поднимаясь, вырываясь на свободу из оков времени, чтобы оглянуться вниз, оглянуться назад и подивиться на путь, по которому прошла моя жизнь.
В ту ночь на реке мы разделили что-то особенное; словно светлячки осветили часть моей жизни, вечно погруженную во мрак. Вопросы журналиста вовсе не были дерзкими. Наверное, мне стоило все объяснить, расписать в подробностях, что я пережил во время войны. Но боль была слишком острой, а чувство вины – непреодолимым. Ну, и гордость, само собой. Мое англо-китайское воспитание требовало – повелевало – контролировать чувства, чтобы не создать неловкости и не поставить себя в глупое положение, не опозорить себя самого и семейную репутацию. Забавно, как две линии моей крови, текшие с противоположных концов стрелки компаса, слились в удивительный поток, утопивший в себе мою способность выражать чувства.
Возможность раскрыть все это незнакомке, нежданно появившейся на пороге, давала мне освобождение, ощущение почвы под ногами. Должен признать, однако, что это чувство омрачали дурные предчувствия.
Преодолеть страх помогало осознание того, что Митико не несла на себе груз истории моего острова, его жителей и их представлений о моей жизни. Я знал, что заставлю себя выложить ей все, как бы это ни было трудно. За проведенные вместе с ней часы мне не раз хотелось изменить правду, смягчить ее и представить себя в более выгодном свете. Но какой в этом смысл, в нашем-то возрасте?
Митико появилась без предупреждения, но она не была чужой. Она знала Эндо-сана и, наверное, из моего рассказа понимала, почему он столько лет продолжал жить в наших мыслях.
Я начал работать в «Хаттон и сыновья» в начале сорокового года, следуя по пятам за отцом и постигая азы бизнеса. Впервые в жизни я узнал его по-настоящему. Отец вел переговоры жестко и расчетливо, но при необходимости проявлял гибкость: в неписаных традициях и правилах малайских купцов он ориентировался, как рыба в воде, и ему не было равных в торговле с китайцами. Он знал, когда надавить на них, а когда ради сохраниния лица позволить одержать верх, тем самым обеспечивая бо́льшую победу для всех участвующих сторон.
Мне пришлось урезать поездки к Эндо-сану, потому что отец хотел, чтобы я придерживался такого же, как у него, рабочего графика. Он выделил мне отдельный кабинет, маленькую коморку, которую раньше ни к чему не могли приспособить. Сотрудники называли меня туан-кечил, «маленький начальник», и каждое утро, когда мы проходили в стеклянные с деревянными рамами двери, нас приветствовал охранник-сикх. Когда я впервые зашел в знание компании, меня охватило странное чувство. В детстве я иногда навещал отца и играл за его рабочим столом, но теперь все было по-другому. В тот день я почувствовал, что присоединился к традиции; я словно занял свое место среди тех, кто приплыл на Пенанг столетие назад. Шахматный черно-белый мраморный пол в холле, медленно вращавшиеся под потолком вентиляторы, большие круглые колонны и тишина, нарушаемая только стуком печатных машинок и телефонными звонками, меня взволновали, и я понял, почему отец сделал контору своим святилищем.
Он выразил мои чувства, сказав:
– Здесь чувствуется ход времени, верно?
– Да, – ответил я.
Отец протянул руку и резким движением поправил на мне воротник и галстук.
– Ну, давай. Пойдем, наживем побольше денег.
– Ты говоришь как настоящий китаец, – заметил я, и он широко улыбнулся.
Я во всех подробностях узнал о наших предприятиях. Мы владели тремя миллионами гектаров каучуковых плантаций по всей Малайе, четырьмя оловянными рудниками в Пераке и Селангоре, лесопилками, перечными плантациями, пароходной линией, фруктовыми садами и прочей собственностью. Отец практически постоянно был на телефоне, и госпожа Тэо, его незаменимая секретарша-китаянка, весь день проводила на ногах, бегая между кабинетами в поисках нужных папок. Моя помощь заключалась в составлении сводок по отчетам для господина Скотта и отца и проверке документации на экспорт, который целиком шел в Англию.
Иногда меня посылали в портовые склады на Вельд Ки, присмотреть за кули или проследить за разгрузкой товара. На складах – в длинных рядах пакгаузов, выходивших к гавани, – было темно и жарко, и большинство хранилищ были под крышу из рифленого железа заполнены мешками с душистым перцем и перцем-чили, гвоздикой, корицей или бадьяном. Там было терпимо, но я не выносил те склады, где хранились листы копченого каучука. Их вонь впитывалась в одежду и волосы. Я возвращался в контору с прилипшей к телу рубашкой и распущенным галстуком и тут же опрокидывал в себя чайник чая, приготовленного госпожой Тэо.
Вскоре мне пришлось ездить в порт каждый день, потому что компартия Малайи подбивала кули-индийцев отложить полотенца для пота и выйти на общенациональную забастовку.
Однажды утром отец позвал меня в свой кабинет. Он уже несколько минут разговаривал по телефону с управляющим, господином Цзинем. Тот находился в состоянии, близком к панике, и кричал в трубку так громко, что я все прекрасно слышал: «Чертовы красные снова заварили кашу, что мне делать?»