Он надеялся, что Кэтрин уйдет из окружения этих людей, известных в той или иной области, пусть и в разной степени, и поднимется в дневной свет настоящего, безвозвратно покинет прошлое и подойдет туда, где он стоит. У него не было никакого желания отделять ее от родителей или от мира, к которому она привыкла, но отделение уже происходило, и он видел его на картинке, открытой его взору, одновременно дробящейся и неподвижной.
Они что-то говорили ему, но он их не слышал. Художник смотрел на Гарри и понимал, что, проникнув в подлинную композицию сцены, тот остановил время, чем художник и сам занимался изо дня в день. Он улыбнулся и крепко прижал к себе дочь, наблюдая, как Кэтрин поднимается над окружающими, словно освобождаясь от уз гравитации и времени, скользит по песку и, едва ли понимая, что делает, обнимает Гарри так, точно никто их не видит, потому что всех уже давно унесло прочь.
– Кэтрин? – окликнул ее отец. – Кэтрин? Когда вы придете обедать?
Она повернулась, но не смогла разобрать его слов, потому что, как когда-то случилось и с ним, сейчас ее тоже подхватил поток.
Третий человек, вышедший из клуба, был первым, кто остановился на пороге, чтобы оглядеть улицу. У него были острые черты лица, одет он был в шляпу-панаму, белые туфли, белый костюм и черную рубашку с галстуком, который выглядел как обои в туалете заведения, где пьют средь бела дня. Он дергался, как древесная лягушка, и, казалось, вздохнул с облегчением, когда через несколько шагов его не пристрелили. Три четверти часа Гарри сидел на низкой кирпичной стене в полуквартале выше по Принс-стрит, читал «Трибьюн» и пил содовую из бутылки. Ни разу не повернув голову в сторону двери, за которой наблюдал, только поглядывая на нее искоса, он насчитал пятерых, вошедших и вышедших.
Они были похожи на гангстеров, потому что и были гангстерами, но солнечным июньским утром они выглядели как обычные люди, какими когда-то и были. За исключением того, который нервничал, они, видимо, забыли, кто они такие и в каком мире живут. С газетами под мышкой они шли по вновь пробудившимся улицам, почти как нормальные люди, и когда они видели то же, что и все остальные, – детей в зеленых клетчатых костюмчиках и с портфелями лишь вдвое меньше их самих, втекающих, как прилив, в увенчанные распятием школьные двери, тяжелые грузовики, которые рычали и грохотали, разгружаясь и загружаясь, лавочников на солнце, моющих свои тротуары, постоянно глазеющих в окна стариков, чьи локти словно приклеились к подоконникам, – когда они видели все это, то на время забывали, чем занимались и чем будут заниматься оставшуюся часть дня и ночью. Ибо они, как кошки, добывали себе пропитание по ночам.
Он не собирался следить за ними, но за время войны разведка стала его второй натурой. Работа разведчика-следопыта заключалась в том, чтобы сначала увидеть самому, а затем проложить маршрут, по которому могут пройти другие. Он совершал прыжок в темноту, экипированный всем необходимым для боя, а также сигнальными ракетами, дымовыми шашками и специальной маркировочной лентой, чтобы оставлять на земле указатели и условные знаки. Почти всегда он был один, далеко впереди всех. Те, кто следовал за ним, его не знали, а те, кто его посылал, как правило, забывали о том, что он там. Он был одним из немногих, кто большую часть времени на войне проводил в одиночестве, пока не воссоединялся со своим отделением десантников, с которыми, тем не менее, действовал так слаженно, словно между ними существовала телепатическая связь.
Он пришел рано. При подсчете и категоризации объектов наблюдения он заметил, что никто не был насторожен и не боялся слежки, кроме третьего человека, который страшно нервничал, но все равно не понял, что за ним наблюдают. Если бы это происходило на войне, все они к этому времени уже были бы мертвы.
В одиннадцать он сложил газету, допил остатки из бутылки и поднялся со своего места. На ходу одежда на нем расправилась и стала сидеть удобнее. Выбросив газету и бутылку в урну, он зашагал быстрее и сосредоточеннее, притормозив перед самой дверью. Он хотел войти не агрессивно и не испуганно, спокойным, размеренным шагом. Он был там не для того, чтобы действовать, а для сбора информации, и не хотел, чтобы тот, кто был внутри, кем бы он ни был, испытал удовлетворение от того, что вызвал в нем страх или возмущение. Однако его беспокоило, что как раз из-за отсутствия обычных реакций его могут взять на заметку, так что он принялся размышлять, как сделать, чтобы о нем забыли, как только он уйдет.
На его стук никто не ответил, поэтому он повернул ручку и медленно открыл дверь. Когда глаза привыкли к перепаду освещения, он вошел в светящееся море серого и зеленого – серо-сизых оттенков голубиного оперения или фетровых шляп, более или менее темных в зависимости от света, проникающего сквозь разные окна. Зеленое было темной зеленью внутренней окраски дома, которому было уже полвека, а то и больше, с множеством оттенков на одной стене: эмалево-зеленых, бутылочно-зеленых, травянисто-зеленых, зеленых, как патина на старой бронзе. Он видел такие стены много раз, но никогда не видел, чтобы их, словно на картине, смягчало серое, хотя и на картинах он никогда не встречал такого смешения потусторонних цветов. Люди, находившиеся там, словно полностью погруженные в освещенный аквариум, совершенно этого не замечали, но Гарри был так впечатлен серо-зеленым интерьером, что едва не забыл, зачем он пришел.
Бармен, полировавший бокал полотенцем, с почтением взирал на двух мужчин, сидевших у стойки. Один повернулся к Гарри и сказал:
– Это частный клуб.
Но человек за столом в глубине, слева от барной стойки, едва заметно качнул головой, и второй мужчина, сидевший у бара, вскочил с табурета и развернулся к незваному гостю своим очень широким фасадом.
– Вам назначено?
– Ага, – ответил Гарри. Он подумал, что «да» может быть для них непривычным.
– С кем?
– Не знаю. Мне просто сказали прийти сюда в одиннадцать.
– Это он, – сказал человек за столом.
– Хорошо, – согласился второй охранник и сделал шаг вперед, чтобы обыскать Гарри.
– Не надо, – опять вмешался человек за столом. – Подойдите сюда! – приказал он.
Тот, кто хотел обыскать Гарри, запоздало произнес уже ненужную фразу:
– Мистер Вердераме примет вас.
Гарри подошел к столу.
– Садитесь, – сказал Вердераме. – Хотите что-нибудь выпить?
– Нет, спасибо, – сказал Гарри. – Я только что выпил целую бутылку содовой.
– Зачем вы это сделали? – Он показал в сторону. – Туалет вон там. Нельзя отливать на улице. Вы же не хотите, чтобы вас заметили копы. – Он развеселился.
– Все в порядке. Я не мочусь на улице.
– Ага, но зачем вы выпили целую бутылку? Не так уж и – жарко.
– Я пришел рано, поэтому купил газету и присел за квартал отсюда. Потом мне захотелось пить. В продаже были только большие бутылки, а мне не хотелось выбрасывать ее, не допив.
Он наблюдал за глазами Вердераме. Когда он проговорился о своем наблюдении, радужки у того не сдвинулись и на миллиметр.
– Надо было прийти сюда. Мы бы налили вам в стакан, бесплатно, ничего бы не потеряли.
– Благодарю вас. – Гарри совсем не хотелось благодарить человека, который его грабил. А Вердераме наслаждался.
– Не за что. В любое время. – Вердераме было около сорока пяти, он был высокий, с черными волосами, зачесанными на лоб ровным полукругом, таким гладким, как самая гладкая волна на гравюре Хиросигэ[51], с высокими скулами, с глазами, похожими на дыры, с тонкими руками, и он казался весьма осторожным, умным и аккуратным. Говорил он тенором и почти напевал, словно с удовольствием открывая людям удивительные вещи, которых они не знали. Одет он был консервативно: в темно-синий костюм европейского покроя, оксфордскую рубашку[52] и голубой галстук. – Говорю вам, надо было сразу идти сюда. В следующий раз приходите сюда.
Изысканная напряженность в манерах и осанке Вердераме, превращающая заботливые замечания в приказы и угрозы, сообщила Гарри, что его собеседник – из тех людей, чьи запасы гнева, хотя и прикрытые юмором, добродушием или любезностью, настолько велики, что, если они прорвутся, ничто не сможет их сдержать. Когда подобные люди работают в офисе или на заводе, все боятся перейти им дорогу. Если же гнев сочетается у них с амбициями, ну, тогда они становятся Вердераме, которому, когда он был помоложе, приходилось время от времени избивать кого-нибудь до смерти, чтобы снять тяжесть с души. Невинность он считал наглой провокацией, а отсутствие агрессии, по его мнению, заслуживало обвинительного приговора и должно было жестоко подавляться. Глаза у Вердераме сверкали. Как и многие вспыльчивые и несдержанные люди, он мог быть милым, вежливым и обаятельным. О том, что ядовитая змея собирается напасть, сообщают не ее движения, которые служат лишь отвлекающим маневром, а глаза.