Ознакомительная версия.
Вдруг наступила тишина; он мотнул головой, словно стряхивая сон. У торца узкого стола стоял Ломакс и постукивал ножом по стакану с водой. Красивое лицо, отстраненно подумал Стоунер; до сих пор красивое. Годы сделали это длинное узкое лицо еще более узким, складки казались признаками не столько возраста, сколько повышенной чувствительности. Улыбка была, как всегда, обаятельно-сардонической, голос – как всегда, звучным и уверенным.
То, что он говорил, доходило до Стоунера частично, как будто голос оратора то мощно наплывал из тишины, то снова в нее прятался:
– …долгие годы преданного труда… более чем за служенный отдых… высокая оценка коллег…
Он слышал иронию и понимал, что так Ломакс на свой лад – после всех этих лет – обращается к нему.
Короткий, сосредоточенный взрыв аплодисментов вывел его из полузабытья. Теперь, стоя рядом с ним, говорил Гордон Финч. Хотя Стоунер поднял на него глаза и напряг слух, он ничего не слышал; губы Гордона шевелились, он смотрел вперед неподвижным взором, потом раздались аплодисменты, и он сел. Встал президент, сидевший по другую руку от Стоунера, и заговорил со стремительно меняющимися интонациями: от лести к угрозе, от юмора к печали, от сожаления к радости. Я надеюсь, сказал президент, что отставка будет для профессора Стоунера не концом, а началом. Он заявил, что университет с уходом Стоунера многое потеряет; подчеркнул важность традиций и необходимость перемен; выразил убежденность, что благодарность навсегда останется в сердцах тех, кого Стоунер учил. Смысла всех этих слов Стоунер не улавливал; когда президент кончил, зал разразился громкой овацией и на лицах появились улыбки. Когда аплодисменты утихли, кто-то крикнул Стоунеру тонким голосом: “Вам слово!” Кто-то другой подхватил, и с разных сторон послышались побуждающие голоса.
Финч шепнул ему на ухо:
– Хочешь, я избавлю тебя?
– Нет, – сказал Стоунер. – Все нормально. Встав, он понял, что ему нечего сказать. Он долго молчал, переводя взгляд с одного лица на другое. Потом услышал свой невыразительный голос:
– Я преподавал… – Он умолк. И начал сызнова: – Я учил студентов в этом университете почти сорок лет. Не знаю, что бы я делал, не будь я преподавателем. Не имей я такой возможности, я бы… – Он запнулся, как будто его что-то отвлекло. Потом произнес с ноткой окончательности: – Я благодарен вам всем за то, что позволили мне преподавать.
Он сел. Раздались аплодисменты, дружелюбный смех. Люди начали вставать с мест и прохаживаться по залу. Стоунер чувствовал, что ему то и дело трясут руку, сознавал, что улыбается, что кивает в ответ на добрые слова. Президент пожал ему руку, сердечно улыбнулся, сказал, что в любой день будет рад, если он придет, поглядел на часы и заторопился к выходу. Зал стал пустеть, и Стоунер, стоя в одиночестве там, где поднялся, собирался с силами, чтобы его пересечь. Он дождался, чтобы внутри что-то окрепло, обогнул стол и двинулся к выходу мимо оставшихся гостей, которые стояли маленькими группами и бросали на него странные взгляды, точно он уже был чужой. В одной из групп был Ломакс, но он не повернулся к Стоунеру, когда тот проходил; и Стоунер был рад, что ему не пришлось после всего, что было, вступать с ним в разговор.
На следующий день Стоунер пришел в больницу, и до утра понедельника, на которое была назначена операция, он отдыхал. Большую часть времени он спал, и его не особенно интересовало, что с ним будет. Утром в понедельник кто-то ввел ему в руку иглу; в полубессознательном состоянии его по коридорам провезли на каталке в странную комнату, где, казалось, ничего не было, кроме потолка и света. Он увидел, как что-то опускается к его лицу, и закрыл глаза.
Очнувшись, он почувствовал, что его подташнивает; болела голова; и была новая боль в нижней части туловища, острая, но не неприятная. Он рыгнул, и ему стало лучше. Провел рукой по плотно забинтованному животу. Потом уснул; ночью проснулся, выпил стакан воды и забылся до утра.
Когда он пробудился, у койки стоял Джеймисон и держал пальцы на его левом запястье.
– Ну, – спросил Джеймисон, – как мы себя чувствуем?
– Кажется, неплохо.
Во рту было сухо; он протянул руку, и Джеймисон дал ему стакан с водой. Он выпил и вопросительно посмотрел на врача.
– Ну что ж, дело сделано, – неохотно проговорил наконец Джеймисон. – Вырезали мы ее. Здоровенная была штука. Через пару дней вам станет намного лучше.
– И я смогу выписаться? – спросил Стоунер.
– Вы сможете встать на ноги дня через два-три, – пообещал Джеймисон. – Но все же разумнее будет вам еще тут побыть какое-то время. Мы не сумели… все удалить, что там есть. Понадобится лучевая терапия. Конечно, вы могли бы приходить и уходить, но…
– Нет, – сказал Стоунер и откинулся на подушку. Он опять почувствовал усталость. – Чем скорее, тем лучше. Я хочу вернуться домой.
– Ох, Уилли, – сказала она. – У тебя живого места нет внутри.
Он лежал на кушетке в своей задней комнатке и смотрел в открытое окно; вечернее солнце, опускаясь к горизонту, подсвечивало красным нижнюю кромку длинного волнистого облака, висевшего на западе над деревьями и домами. В сетку, которой было затянуто окно, с жужжанием билась муха; неподвижный воздух отдавал дымком от сжигаемого на соседских дворах мусора.
– Что? – рассеянно переспросил Стоунер и повернулся к жене.
– Живого места нет, – повторила Эдит. – Доктор говорит, он распространился повсюду. Ох, Уилли, бедный Уилли.
– Да, – сказал Стоунер. Он при всем желании не мог сильно этим заинтересоваться. – Но ты не волнуйся. Самое лучшее – не думать об этом.
Она не ответила; он опять повернул голову к открытому окну и смотрел на темнеющее небо, пока не осталась только тусклая багровая полоска на дальнем облаке.
Проведя дома неделю с небольшим, он сегодня побывал в больнице, где подвергся тому, что Джеймисон, улыбаясь своей натянутой улыбкой, называл “терапией”. Врач сказал, что восхищен быстротой, с которой заживает шов, и что по телосложению Стоунеру можно дать самое большее лет сорок; после этого он резко умолк. Стоунер дал себя потыкать и пощупать, покорно лег на стол, позволил притянуть себя ремнями и лежал неподвижно, пока над ним беззвучно висел громоздкий аппарат. Он знал, что это полнейшая глупость, но не противился, чтобы никого не огорчать. Можно немного потерпеть, чтобы они смогли отвлечься от правды, которую не хочется признать.
Он понимал, что маленькая комната, где он сейчас лежит, глядя в окно, постепенно станет его миром; и он уже ощущал первые слабые позывные возвращающейся боли, похожие на дальний оклик старого друга. Он сомневался, что его еще раз пригласят в больницу; в голосе Джеймисона была слышна сегодня некая окончательность, и Джеймисон дал ему таблетки на случай “неприятных ощущений”. – Ты бы написала Грейс, – услышал он свои слова, обращенные к Эдит. – Она давно у нас не была.
Он повернулся к ней и увидел, что она рассеянно кивнула; она, как и он все это время, задумчиво смотрела в густеющую темноту за окном.
В последующие две недели он чувствовал, что слабеет – вначале понемногу, потом быстро. Боль вернулась с такой силой, какой он не ждал; он глотал таблетки, и боль пряталась в темноту, как пугливое, но злобное животное.
Приехала Грейс; и вдруг оказалось, что ему почти нечего ей сказать. Ее долго не было в Сент-Луисе, где ее ждало письмо Эдит, она вернулась туда только вчера. Она была уставшая и напряженная, под глазами – темные круги; он хотел как-нибудь облегчить ее состояние, но знал, что не может.
– Ты очень хорошо выглядишь, папа, – сказала она. – Очень хорошо. У тебя все будет в порядке.
– Конечно. – Он улыбнулся ей. – Ну, как поживает наш юный Эд? И как ты сама поживаешь?
Она ответила, что у нее все хорошо, у Эда тоже, осенью он пойдет в седьмой класс. Он посмотрел на нее с недоумением.
– В седьмой? – переспросил он. Потом понял, что да, так оно и есть. – Ну разумеется, – сказал он. – Я и забыл, что он такой большой уже.
– Он живет большей частью у… у мистера и миссис Фрай, – сказала она. – Так ему лучше.
Она еще что-то говорила, но он отвлекся. Все чаще и чаще оказывалось, что ему трудно сосредоточиться на чем-то одном; мысли уходили бог знает куда, и порой он вдруг произносил неизвестно откуда взявшиеся слова.
– Бедный папа, – прозвучал голос Грейс, и он вспомнил, где находится. – Бедный папа, трудно тебе пришлось.
Немного поразмыслив, он ответил:
– Да. Но я думаю, я и не хотел, чтобы мне было легко.
– Мама и я… мы обе причинили тебе много огорчений.
Он поднял руку, словно желая дотронуться до Грейс.
– О нет, нет, – сказал он с приглушенной горячностью. – Ты не должна…
Он хотел продолжить, объяснить ей; но дальше говорить не мог. Он закрыл глаза и почувствовал, что сознание плывет. Образы теснились и сменяли друг друга, как на экране. Он увидел Эдит, какой она была в тот первый вечер в доме старого Клэрмонта: голубое платье, тонкие пальцы, мягкая улыбка на красивом нежном лице, бледные глаза, смотрящие на все с радостным изумлением, как на милый сюрприз.
Ознакомительная версия.