Когда прибыла полиция, они посадили женщин в две разные комнаты и сначала поговорили с Мэри. Я прижимался к ней, пока она объясняла, как папа получил право опекунства из-за того, как мать обращалась со мной, и что единственным его желанием было защитить меня от матери. Но не было ничего, что могло бы изменить сложившуюся ситуацию. По закону я принадлежал матери, и если она говорила, что я должен вернуться к ней, у меня не оставалось выбора. Полиция, наверно, не понимала, в чем заключалась проблема, ведь мама уже воспитывала пятерых детей. Я слушал, не до конца понимая их разговор, пока женщина из полиции не опустилась на колени прямо передо мной.
– Тебе нужно пойти с мамочкой, – сказала она, и я закричал:
– Нет! Не заставляйте меня!
Больше Мэри ничего не могла сделать. Мы вышли в коридор, где мама продолжала злорадствовать:
– Они его отключили. Нечего здесь больше торчать. Пошли, Джо.
Мы с Мэри разрыдались, когда мама схватила меня и потащила к выходу. Всего пару дней назад Мэри мечтала о том, как проведет с папой всю жизнь, воспитывая меня как родного ребенка. Теперь она стала матерью-одиночкой, и единственной памятью об отце стал мой сводный брат, который родился за пару месяцев до катастрофы.
Пока мы шли, мама решила убедиться, что я понял, что произошло.
– Твой папа мертв. Он не вернется. Он – сраный мертвец.
– Он попал на небеса? – спросил я сквозь слезы.
– Нет, он попал в ад, куда попадают все гадкие люди! Бог сказал, что он был отвратительным человеком, и теперь его тело будет гореть, пока не сгорит дотла. Это Бог бросил ту сигарету в бензин, но не слишком хорошо постарался, пришлось ему помочь, да? Теперь его тело бросят в печку, где оно будет гореть, пока не развалится.
Пока она говорила, я вспомнил горящий окурок, отскочивший обратно в гараж из-за рокового порыва ветра. Неужели я стал свидетелем Божьей воли? Кто еще мог так управлять ветром? Ее слова были произнесены с презрением и насмешкой, но не были лишены какой-то пугающей логики. Передо мной возник образ отца, объятого пламенем и бегающего по мастерской, и именно так я представил его вечное пребывание в аду.
Я задыхался от рыданий.
– Не думай, что ты какой-то особенный, – сказала мне мама, со злостью сжимая мою руку, – только потому, что ты был папиным любимчиком, и потому, что ты видел его в гребаном огне. Ты совсем не особенный. Ты – ничтожество, и я собираюсь тебе это доказать. Только дай мне чертово время.
Как только мы переступили порог большого маминого дома в викторианском стиле, стоящего отдельно на окраине квартала, у меня не осталось никаких иллюзий по поводу места в семейной иерархии. Я не то что перестал быть особенным – теперь я принадлежал к самому низшему классу. В холле появились Ларри и Барри, и, прежде чем один пнул меня, а другой ударил по руке, Ларри сказал: «Я смотрю, маленький ублюдок вернулся». Мама позвала Уолли вниз и объяснила им троим, что отец меня совершенно избаловал и что я должен знать свое место в семье – последнее место. Папа любил меня больше всех, и для мамы я был частью его предательства, и убедить остальных в том, что я просто испорченный ребенок, считающий себя лучше других, не составляло труда.
Уолли, мой старший брат, которому тогда было семнадцать, сочувствовал маленькому мальчику, который только что пережил ужасную трагедию. Но Ларри и Барри, которым было соответственно пятнадцать и четырнадцать, были более чем счастливы, когда мама разрешила им утолить жажду жестокости и прочих пороков и обращаться со мной как можно хуже. Они были словно жаждущие крови солдаты, которым командир дал разрешение грабить и насиловать врагов. И их отлично обучили не считать этих врагов за людей. Мама ясно дала понять, что сочувствовать мне запрещено. Если Уолли не собирался участвовать в издевательстве надо мной, то мог с уверенностью ожидать, что его самого побьют. У матери все подчинялось очень простому правилу: кто не с нами, тот против нас.
Элли и Томас (ей было четыре, а ему три) были слишком малы, чтобы принимать какое-либо участие в моем унижении. Наверно, их большим, невинным глазкам наша семья казалась нормальной, потому что они никогда не видели других. Фактически, я был единственным, кто жил в другом доме, и понимал, что жизнь не обязательно должна быть такой ужасной и мучительной.
– Он будет спать на полу в вашей комнате, – сказала мама Ларри и Барри. – Он недостаточно хорош, чтобы иметь собственную. Уберите его с глаз моих и отведите к себе.
Они были рады угодить, пиная и ударяя меня, пока мы поднимались по лестнице, а затем впихнули в свою спальню.
Дом был четырехэтажный – настоящая башня для маленького, испуганного мальчика. Прямо за домом проходила железная дорога, и проносившиеся с грохотом поезда каждый раз заставляли дрожать его крепкие стены. Я лег, дрожа, под окном, а мой страх постепенно превращался в злость. Единственное, чего я хотел, – снова увидеть папу, но это было невозможно, и разочарование росло в моей душе подобно вулкану, готовому к извержению. Когда Ларри и Барри пришли позвать меня ужинать, я бросился в драку, пинаясь и кусаясь, затем получил сильный удар в ухо и, полагаю, теперь подкрепил мамино описание испорченного ребенка.
Обеденный стол был сделан из стекла, с металлическими ножками, приделанными снизу, что делало его похожим на огромный леденец. В тот первый вечер «в кругу семьи» я сел за него, но мама усмехнулась:
– Нет, ты недостоин сидеть с нами. Спускайся на пол, под стол, и мы будем кормить тебя объедками, как собаку.
Ларри и Барри повалили меня на пол, так начался новый порядок – всю еду я получал именно таким образом. Я сидел под столом, а они пинали меня, бросали на пол объедки, втаптывая их в пол каблуками своих ботинок, а потом приказывали мне слизывать их языком. Они даже заставляли меня, как собаку, прыгать и просить еду.
Если бы надо мной издевались только братья, может быть, мне удалось бы постоять за себя или дать сдачи, но с мамой приходилось быть осторожным из страха перед ее жестокостью и готовностью выплеснуть на меня свою ярость. После нескольких избиений за то, что я не так на нее посмотрел или посмел ответить на оскорбление, я раз и навсегда усвоил, что ко мне не будет никакого особого отношения из-за того, что я потерял отца, – все будет с точностью наоборот. Я быстро научился не делать ничего, что могло бы спровоцировать маму, кроме разве что самого моего присутствия. Само мое существование было напоминанием о папе и его измене, но даже отсутствие каких-либо действий не могло спасти меня от грядущей бури. Всему окружающему миру мать казалась страдающей вдовой, справляющейся с травмированным событиями ребенком; для тех, кто жил с ней, мама была мстительной, жестокой и яростной природной стихией.
– Ты совсем не особенный, – напоминала она снова и снова. – И черт тебя дери, не забывай об этом.
На следующий день после того, как мама забрала меня домой, я подслушал ее телефонный разговор с Мэри. Услышав ее имя, я не пропускал ни слова, в надежде, что она собирается прийти и забрать меня, но речь шла не об этом.
– Ладно, слушай, – сказала мама, не в силах устоять перед соблазном еще раз над ней поиздеваться. – Можешь забрать его ко всем чертям. От него больше никому никакого проку, да? Я разрешу тебе взять на себя похороны.
Я не понимал, о чем они говорят, но потом узнал от Уолли, что мама отказалась оплачивать похороны и настаивала, чтобы это сделала Мэри. У Мэри был маленький магазинчик парфюмерии и косметики, мама знала, что у нее найдутся деньги и она не откажется сделать что-нибудь для отца. Но даже на этом этапе мать не собиралась так просто уступить права законной жены. Хотя папа всегда верил в погребение, она настояла на кремации.
– Может, она и платит, – сказала она сбитым с толку организаторам похорон, – но я его жена, так что мне решать, и я говорю, что он отправляется в крематорий.
Мэри попыталась возразить:
– Но Уильям всегда верил в погребение, ты же знаешь!
– Если ты не согласна с кремацией, – ответила мама, – я сама оплачу гребаные похороны, а тебя не пущу даже через треклятый порог.
Мэри знала, что, хотя у мамы и нет денег, это были не пустые угрозы. Если она хотела попрощаться с папой, то у нее не было выбора, кроме как согласиться с маминым решением.
После того как Уолли объяснил мне, что такое похороны, я умолял маму разрешить мне тоже присутствовать, но безуспешно. Она все еще играла скорбящую вдову, и, полагаю, я бы испортил весь спектакль, если бы побежал к Мэри и обнял бы ее.
– Эй, ты в порядке, приятель? – спросил меня Уолли так, как часто спрашивал потом, утешительно обнимая меня, когда никто не видел, и я благодарно кивал, хотя был совсем не в порядке. Я чувствовал, что он хоть немного понимает, что мне приходилось переживать, и мне хотелось, чтобы в доме жили только он, я и малыши.