В те выходные Кэтрин была не столь жизнерадостна, как Гарри, потому что, хотя она с легкостью могла увидеть его у своей двери, рядом с собой или в своей постели, стоило лишь пригласить его или приказать ему, такая власть это не только сила притяжения, но и причина для колебаний. В кафе-автомате они сидели друг напротив друга, не видя ничего вокруг, разве что, поскольку было еще слишком рано, считали нужным прерывать свое непринужденное молчание разговором. А потом снова погружались в него. То, что при зарождении любви все пары должны уединяться в будуарах, это уже в крови. И в Нью-Йорке их незаметно устраивают в ресторанах, окруженные похожей на стекло оболочкой, которая приглушает звуки мира, размывает и преломляет его свет, они вряд ли заметят хоть что-то, даже если викинги или вестготы разграбят соседние столики и подожгут заведение. Такому глубокому отречению от мира она пыталась сопротивляться – и по природе своей, так же глубоко запечатленной в крови, отложила встречу до воскресенья.
Он хотел ей позвонить и был в состоянии ждать, лишь зная, что сможет это сделать и сделает, а вот она не смогла бы ему позвонить, не позвони он ей сам. Таким образом, она действовала вопреки своему характеру, который в иных отношениях был значительно горячее и решительнее, и как бы без особого интереса ждала наступления восьми часов воскресного вечера, между тем как это ожидание, несмотря на ее целенаправленную дисциплину, непрестанно ее взвинчивало. Первая их встреча не оказалась для нее пустяком. В нем самом, в его глазах было нечто такое, что уводило далеко за пределы его застенчивости и осторожности при знакомстве с ней, нечто важное и достаточно серьезное, чтобы навлечь множество бед, горя и гнева. Потому что она уже была обручена.
Чтобы скоротать время, она занималась обычными делами. В субботу отправилась плавать, и хотя вода, омывавшая ее тело, пока Кэтрин пронзала ее на манер дельфина, иногда становилась его объятиями, почти с каждым гребком она одновременно и уплывала от него. Когда же, одолев свою милю, она вылезла из бассейна на мозаичную площадку и стащила купальную шапочку, сильная, с кружащейся головой, роняющая капли, то почувствовала себя так, словно они расстались и она осталась одна. А потом пришли печаль, тоска, удовлетворение, купленное заемным оптимизмом, который, она это знала, придется вернуть с процентами, а затем опасения: вдруг он не позвонит? По дороге домой она видела и слышала все вокруг с повышенной резкостью. На углу 57-й и Парковой улицы средь бела дня, бессознательно прижимая правую руку к сердцу, остановилась и дважды пропустила зеленый свет, не замечая ни машин, ни людей, то рвущихся вперед, то останавливающихся, то снова пускающихся в путь. Она смотрела на затененную южную сторону 57-й улицы, в сторону Ист-Ривер, наблюдая за флагами и облаками на ветру; первые бесились, как дикие кони на привязи, а последние проплывали, как невесомые галеоны.
Слуг, которые не сопровождали ее родителей в Ист-Хэмптон, куда ей тоже предстояло отправиться, рассчитали, и она была в доме одна. В субботу вечером, спускаясь по пяти лестничным пролетам из своих комнат на верхнем этаже в кухню, находившуюся в подвале, она начала танцевать на широких мраморных ступеньках между первым и вторым этажом – потому что умела красиво танцевать, потому что лестница была достаточно сложна для хореографии, потому что ей нравилось, как ее туфли цокают по глянцевитому камню и потому что она воображала, что он наблюдает за ней и, еще лучше, когда-нибудь действительно увидит, как она спускается по этой лестнице, хотя, учитывая обстоятельства, это казалось невозможным. Она задавалась вопросом, обратил ли он, пребывая в своей, как она надеялась, влюбленности, внимание на ее тело, через которое она могла выразить очень многое, как облекаемое в слова, так и невыразимое ими. Затем, все еще на лестнице, она приостановилась, потому что вспомнила: да, обратил.
На кухне, до чертиков счастливая, она включила радио и соорудила себе легкий ужин, который съела, стоя на вымощенном известняком островке под огромным стеллажом с утварью. На основу из листьев салата, зелени и маленьких помидорчиков она уложила две крупные креветки, два морских гребешка и немного крабового мяса. Все это заправила оливковым маслом – не уксусом, уксус она не любила, – солью, перцем и паприкой. Слева от тарелки положила льняную салфетку и серебро – ей не нравилось класть приборы справа, без салфетки, – а справа поставила бокал, на три четверти наполненный шампанским. Шампанское, казалось, сопровождало Кэтрин повсюду. Она выдвинула металлический ящик для хлеба, достала булочку, положила ее на маленькую хлебную тарелку и отступила назад. Пузырьки в ее бокале поднимались и, казалось, танцевали в такт песенке, звучавшей по радио. Она была так счастлива, что хотелось быть глупой, и она спела свою версию песенки, которую, даже после того как пропела, не могла выбросить из головы:
Я подкачу на такси к тебе, рыбка,
Свидимся ровно в девять ноль пять!
Я подрулю на такси к тебе, цыпка,
Поднапрягись не проспать!
Она не стала бы есть стоя, да еще и двигаясь в такт музыке, если бы не ожидание, переполнявшее ее через край. «Черт побери, – сказала она вслух, воодушевленная глотком шампанского, – если придется его бросить, то я его брошу». Потом она застыла в двух футах от тарелки, уставившись на нее так, словно это была математическая задача. «Никто и никогда, – сказала она, – не бросал Виктора. Он не из тех, кого бросают. – А потом добавила: – А вот я брошу!» И снова преисполнилась радости, легкости и уверенности.
На следующий день, в воскресенье, она прошла пешком от Саттон-плейс до теннисных кортов Центрального парка, чтобы встретиться с подругой и соученицей по колледжу, красивой и непредсказуемой кубинской блондинкой, скандально вышедшей замуж за еврея-невролога. Скандал поднялся не из-за того, что он еврей, так как она тоже была еврейкой, а из-за того, что он невролог, что по меркам ее семьи было недостаточно солидной профессией. Ее мать однажды сказала: «Жить без шофера – значит жить как животное».
Кэтрин и Марисоль в теннисной форме привлекали так много взглядов, что их это смущало. Теннисисты-мужчины, иногда пропускавшие удары, не могли не поглядывать на них, сначала на одну, затем на другую, скорее как зрители теннисного матча, а не участники. Если бы Гарри был дома и посмотрел в свои окна, выходившие в парк, он мог бы их увидеть, далеких, но ослепительных. Но вместо этого он то ли гулял, то ли искал ее на городских улицах. Когда он шел домой, они заканчивали игру, а когда миновал игровую площадку и вышел на Сентрал-парк-уэст, Кэтрин была всего в нескольких сотнях футов восточнее.
По дороге домой она продолжала слышать в памяти удары теннисных мячей, которые, отраженные искусно подставленными ракетками, звучали как постоянное, хотя и неравномерное хлопанье пробок. Когда она пересекла верховую дорожку, шедшую буквально в тени Сан-Ремо, мимо прорысили две лошади, высокие и красивые. На одной ехал мужчина с посадкой опытного наездника и в идеальном наряде – сапоги, галифе, твидовый пиджак, галстук и очень тонкая шляпа. С гвоздикой в петлице, он повернулся в седле, разговаривая со своей дочерью, девочкой лет семи или восьми, в таком же элегантном наряде, как у него, только миниатюрном. Хотя ее лошадь была поменьше, чем у него, она столкнулась с общим ужасом богатых детей, с тем страхом, с которым сталкивалась и сама Кэтрин и с которым совладала: под ней лихая лошадь, которая, если учесть пропорции, в два с половиной раза выше, быстрее и своевольнее, чем лошадь отца, и нет никакой возможности обхватить ногами лошадиные бока, чтобы держаться ровно. Отец, казалось, влит в седло самой гравитацией, а дочь просто покоилась там, сохраняя равновесие лишь с помощью собственной грации и Божьей милости. Однако она не боялась, потому что доверяла отцу, а тот дал ей на ходу дельный и толковый совет, и, благодаря его любви и милости Божьей, она продолжала держаться.
Величественная лестница с блестящей белой балюстрадой и красно-коричневыми каштановыми перилами располагалась у той стены дома, что прилегала к Саттон-плейс, зигзагами поднимаясь со второго этажа на шестой, мимо больших окон с видом на улицу. Поэтому, как только она перебралась из детской на шестой этаж, ей было велено никогда не выходить на эту лестницу неодетой, чтобы «бедняки», жившие в кооперативных квартирах по ту сторону Саттон-плейс, не могли мельком увидеть ее в дезабилье.
Наверху эта лестница выходила на обширную площадку, тянувшуюся по всей ширине здания с юга на север. Повернув налево, человек попадал в галерею, увешанную подсвеченными картинами почти до архитравной двери у северного края, служившей входом в ее апартаменты. Длинный коридор шел в глубь здания, и по бокам от него располагались ванная, гардеробная, кабинет и спальня, все вместе это занимало менее половины этажа. Большую же часть занимало основное помещение, куда коридор вливался так же естественно, как ручей, – огромная гостиная, выходившая на террасу двумя ступеньками ниже. Из этой комнаты, с камином, роялем и картинами американских и французских импрессионистов, сияющими как драгоценности, можно было увидеть Квинс на другом берегу реки. Пейзаж открывался индустриальный и мрачный, но это сглаживалось обширным водным пространством и почти кроваво-красными восходами. Корабли и баржи, мчавшиеся мимо, поскольку их скорость удваивалась быстрым течением, подходили так близко, что можно было различить цвет глаз рулевых.