Альфред Андерш
МОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ В ПРОВИДЕНСЕ (Схематичные наброски к роману)
Роман в виде записок из тюрьмы. Т. делает наброски к нему, находясь под домашним арестом в особняке на Бенефит- стрит. Я плоду исписанные страницы в большой конверт из плотной оранжевой бумаги, который нашел в письменном столе Уильяма, и пишу на конверте: То whom it may concern…[1]
Т. покинул Дом Гарднера в субботу, семнадцатого октября 1970 года, в половине девятого утра, не оставив никаких следов, если не считать регистрационной карточки в агентстве «Эйвис» (прокат автомобилей), расположенном на Кеннеди - плаза, из которой явствует, что он в четыре часа пополудни вернул машину марки «додж», взятую напрокат утром того же дня. В поведении Т. не было ничего примечательного, так что служащий агентства впоследствии с трудом его вспомнил.
Счет за прокат автомашины Т. оплатил клубной кредитной карточкой. В случае если Т. не объявится, Дайнерс-клубу придется взять этот расход на себя. Жена Т., проживающая в Западном Берлине, — впрочем, они с Т. расстались два года назад — отказывается платить по его счетам.
Дом Гарднера, прелестное кирпичное здание в колониальном стиле, используется университетом Брауна в качестве временного пристанища для приглашенных лекторов. Я прожил там несколько дней в комнате, заставленной громоздкой старинной мебелью темного дерева; кровать была с балдахином, и мое одиночество - одиночество странствующего писателя — скрашивалось множеством книг и журналов, издающихся в Новой Англии. В понедельник, девятнадцатого октября, Т. должен был читать отрывки из своих произведений студентам и преподавателям германского отделения филологического факультета здешнего университета.
Т. вынужден признаться, что, закрывая за собой сверкающие белой краской двери Дома Гарднера, не ощущал и намека на какие-либо недобрые «предчувствия». Напротив, в тот момент его мысли были всецело поглощены неожиданным и резким похолоданием, наступившим семнадцатого октября и-по его собственным словам — проморозившим до костей бабье лето семидесятого года. Уже восемнадцатого клены утратили свой багрянец, а дубы — золотистость, что сразу бросилось мне в глаза, когда я впервые взглянул из окна, у которого сидел в наручниках, на сад, прилегающий к дому Элизы и Уильяма.
Старинная красота университетского квартала в городе Провиденс, расположенного на склоне холма, — георгианский стиль, могучие деревья, библиотеки из фигурного бетона, — с которой Т. знакомится, дрожа от холода. Заставить его, что ли, купить себе пуловер, прежде чем он заберет машину, заказанную накануне? Боюсь, что энергии у него даже на это не хватит.
Очевидно, Т. объясняет факт своего исчезновения безлюдностью и связанным с ней однообразием американских улиц. На них (на этих улицах) не увидишь пешеходов. На Георг-стрит и Колледж-стрит я не встретил никого, зато на Кеннеди-плаза, то есть в самом центре города, у вокзала я насчитал пять прохожих.
Т.- западногерманский писатель средней руки. Настроение у него кислое, ибо он только недавно уразумел, что во время обычной для писателей его ранга поездки с чтением своих произведений перед германистами нескольких американских университетов он не увидит в Соединенных Штатах ничего, кроме этих самых германистов нескольких американских университетов. Финансировал его вояж западногерманский институт Гёте.
Машину он взял напрокат для того, чтобы разыскать отрезок побережья вблизи того места, где залив Наррагансетт переходит в открытое море и где он двадцать пять лет назад, летом и осенью 1945 года, содержался в лагере для военнопленных. Желание еще раз посетить это место засело у меня в мозгу как навязчивая идея. И если уж начистоту, то придется признаться, что я только ради этой экскурсии и принял приглашение поехать в Америку.
У новехонького «доджа» была автоматическая коробка передач, так что машина трогалась с места, едва я выжимал сцепление. Верхняя часть ветрового стекла была голубоватого оттенка — чтобы хоть для сидящих впереди создать иллюзию вечно голубого неба. Однако семнадцатого октября небо и без того было голубым-голубым и таким чистым, словно его насквозь продуло пронизывающим восточным ветром.
Несколько недель спустя Элиза показала ему папку, в которую складывала вырезанные ею из газет сообщения о безрезультатных (пока!) розысках Т. И Т. вспоминает: шестнадцатого октября он сдал в прачечную на Тэйер-стрит две смены рубашек, кальсон и носков. «Они тебе больше не нужны», — смеется в ответ Элиза и рвет квитанцию.
Но и чемодан Т. тоже в свое время остался в его номере в Доме Гарднера. Профессор Карвер, глубоко огорченный исчезновением своего гостя (несчастный случай? преступление?), сдал вещи Т. на хранение в полицию. Так что чемодан Т. из искусственной кожи каштанового цвета, не очень большой и обладающий неброским изяществом форм, теперь пылится в темном чулане полицейского участка.
Т. крайне изумлен тем, что, усевшись в машину, внезапно утратил всякую охоту ехать к месту своего пребывания в плену. Ему около пятидесяти пяти. В этом возрасте у людей случаются острые приступы хандры, когда ими овладевает ощущение пустоты, бесцельности и бессмысленности существования.
Я сожалел, что воспользовался машиной лишь для того, чтобы еще раз покопаться в воспоминаниях. Жаль, что она была не моя и что у меня не было денег, чтобы с ее помощью ускользнуть от института Гёте. Может, тогда я махнул бы в Таллулу или в Ганнибал, а вовсе не к месту рождения рухнувшей утопии.
Свернув за Саундерстауном на ответвляющуюся от автострады Южную паромную дорогу, я без труда нашел тот склон, где некогда стояли белые бараки Форта-Карне. Кончается дорога немощеным участком, покрытым гравием и довольно круто спускающимся к бухте. Никакого парома на ней нет и, наверно, никогда не amp;ыло.
Вдоль Южной паромной дороги тянулись не ряды вилл и летних домиков, какими усеяны все берега залива Наррагансетт, а лишь ветхие хутора, полуразвалившиеся деревянные халупы, окруженные мелким кустарником и неряшливо убранными полями. Все это, вероятно, уже было, когда нас в 1945 году доставили в лагерь на грузовиках, крытых брезентом. Странно, что я, будучи военнопленным и живя у подножия прибрежных холмов, загораживавших вид в глубь суши, представлял себе окрестности Форта-Карне именно такими, какими наконец увидел их в тот октябрьский день 1970 года.
Как-то весенним вечером 1971 года, когда Т. прочитал эти строки Элизе и Уильяму — а супруги Дорранс требуют, чтобы он каждый вечер читал им вслух написанное за день, — Уильям перебил его. «Думается, — сказал он, — в этом и состоит разница между твоим пребыванием в плену тогда и сейчас. Окрестности нашего дома тебе достаточно хорошо знакомы. Не так ли?»
В том месте, где мы каждое утро просыпались под звуки песенки «О крошка, будь добра», исполняемой Дюком Эллингтоном и разносимой по окружающим холмам громкоговорителем, установленным на кухонном бараке, теперь раскинулся современный университетский спортивный комплекс штата Род-Айленд. В это время года комплекс был уже закрыт, нигде ни души. Только старый пирс, там, внизу, у самой воды, был такой же грязно-бурый, как тогда.
Я спустился к берегу. И вновь, как двадцать пять лет назад, глядел на белый маяк, указывающий фарватер, на низкие холмы острова Конаникет посреди залива, на выход из бухты в море. И ничего не ощутил.
«Бедняга, — говорит Элиза. Удивительно, как в ее грудном голосе сплавляются теплое сочувствие и язвительная насмешка.- Может, нам стоит съездить туда еще разок, уже вместе? Может, ты был просто не в настроении? Ну конечно же, — продолжает она, обращаясь только к Уильяму. — Давай прокатимся с ним в его старый лагерь».
Мой старый лагерь в свое время значил для меня очень много, если не все. И я ожидал от свидания с ним какого-то чудовищного водопада воспоминаний. Что ни говори, но после эпохи потрясений и взрывов именно в тихой заводи Форта-Карне я созрел для того, чтобы стать писателем.
«Благодарю покорно! — возражает Т. — Но я не хочу!» Здесь, возможно, будет уместна первая ретроспекция: личная жизнь молодого Т., еще не переступившего порога своего тридцатилетия. Может быть, интерполировать сюда роман с Н., которую он, вернувшись, так и не смог разыскать.