Я — владыка всего мира, который могу обозреть, другими словами — единственный обитатель просторного обветшалого дома на улице Винаяка. Во мне пять футов десять дюймов росту, и кресло, в котором я сейчас сижу, с трудом вмещает меня. А было время, когда я едва мог дотянуться до подлокотников этого кресла. Я помню это же кресло на этом же месте в зальце, над ним висит на гвоздике чей-то древний портрет, а в нем, удобно развалясь, сидит мой дядя и дразнит меня, раз за разом отодвигая свою блестящую табакерку так, чтобы я не мог ее достать. Я тянулся к ней и падал, тянулся и падал, и всякий раз, как я, бывало, потеряю равновесие и шлепнусь на пол, дядя громко смеялся. Напуганный его хохотом, я начинал хныкать, потом плакать в голос, и тогда на меня налетала тетя, уносила в кухню, усаживала в уголке и ставила передо мною тазик с водой, в котором я любил плескаться. Ничего больше мне не было нужно, лишь бы она время от времени подливала в тазик воды. И еще я смотрел раскрыв рот, как из печки вырывается дым, когда тетя, напружинив щеки, дула на огонь сквозь бамбуковую трубку. Очарование нарушалось внезапно — она снова подхватывала меня и, держа в руке мисочку с рисом, тащила к входной двери. Она заботливо усаживала меня на галерейке, прислонив головой к тонкому столбику, и пыталась кормить. Если я отворачивался, она крепко держала меня сзади за шею и проталкивала рис между моими губами. Если я поднимал крик, она пользовалась тем, что рот у меня открыт, и опять же совала в него ложку риса. Если я выплевывал рис, она указывала на какого-нибудь прохожего и говорила:
— Гляди, вон идет демон, он тебя заберет. Он всех детей уносит, которые не хотят есть.
В этом возрасте мне, вероятно, грозила смерть не столько от голода, сколько от пресыщения. Ближе к вечеру тетя ставила передо мною миску, полную всякой снеди, и смотрела, как я с ней расправляюсь. Когда я опрокидывал миску на пол и начинал с ней баловаться, дядя и тетя призывали друг друга полюбоваться этим замечательным зрелищем и чуть не плясали от радости. В те дни дядя, хоть и был уже дородным мужчиной, обладал, вероятно, большей подвижностью.
Дядя все дни проводил дома, а я по молодости лет не задумывался над тем, на что он живет. Вопрос этот возник у меня лишь тогда, когда я пошел в школу и уже мог обсуждать житейские проблемы с одноклассниками. Я учился в первом классе начальной школы при миссии Альберта. Однажды наш учитель написал на доске несколько коротких слов, таких, как «дом», «кот», «слон», «вол», «тадж» «радж», и велел нам списать их на свои грифельные доски и принести ему на предмет проверки, а если потребуется, то и наказания. Я списал четыре из шести заданных слов и получил одобрение учителя. Мальчик, сидевший рядом со мной, тоже справился с заданием. До конца урока еще оставалось время, и мы могли поговорить, разумеется, шепотом.
— Твоего отца как зовут? — спросил он.
— Не знаю. Я его зову дядя.
— Он богатый?
— Не знаю. Сладкого у нас готовят много.
— А где он работает? — спросил мальчик, и я, вернувшись домой, не успев даже швырнуть на пол сумку с книгами, громко спросил:
— Дядя, ты где работаешь?
Он ответил:
— Вон там, наверху, — и указал на небо. Я невольно поднял глаза.
— Ты богатый? — спросил я затем.
Тут из кухни вышла тетя и потащила меня в дом, приговаривая:
— Пойдем, пойдем, я тебе приготовила что-то вкусное.
Я смутился и спросил у тети:
— Почему дядя не хочет?.. — Она прикрыла мне рот ладонью и сказала строго: — Не говори об этих вещах.
— Почему?
— Дядя не любит, когда к нему пристают с вопросами.
— Я больше не буду, — сказал я и добавил: — Этот Суреш, он нехороший мальчик, он говорит…
— Тсс, — сказала она.
Мой мир был ограничен пределами дома на улице Винаяка и населен главным образом дядей и тетей. Я не существовал отдельно от дяди. Весь день я был при нем. Утром в саду за домом, днем в комнатах, а весь вечер на галерейке, сидя на корточках рядом с ним. В полдень, когда он молился или размышлял, я сидел напротив него, смотрел не отрываясь на его лицо и старался ему подражать. Когда я, закрыв глаза, бормотал воображаемые молитвы, он приходил в восторг и кричал тете, возившейся в кухне:
— Ты только погляди, как этот малыш молится! Надо обучить его каким-нибудь стихам. Не иначе как из него выйдет святой, верно? — Когда он простирался ниц перед богами в нашей молельне, я, поощренный похвалами, тоже валился на пол. Он стоял и смотрел на меня, пока тетя не напоминала, что готов завтрак. Когда он садился есть, я пристраивался рядом, вдавив локоть в его колено.
— Отойди-ка, малыш, — говорила тетя, — дай дяде поесть спокойно.
Но он всегда придерживал меня, говоря: — Стой здесь, стой.
Позавтракав, он жевал листья бетеля и пальмовые орехи, потом шел к себе в спальню и растягивался на широкой скамье розового дерева, подложив под голову подушечку. Стоило ему задремать, как я легонько толкал его локтем и требовал:
— Расскажи мне сказку.
Он отнекивался:
— Давай лучше оба поспим. Может быть, нам приснятся чудесные сны. А потом я расскажу тебе сказку.
— Какие сны? — не отставал я.
— Закрой глаза и помолчи, тогда увидишь хороший сон, — говорил он и сам закрывал глаза.
Я следовал его примеру, но тут же снова вскакивал и кричал:
— Нет, ничего не приснилось, расскажи сказку, дядя!
Погладив меня по голове, он заводил:
— В некотором царстве… — таким баюкающим голосом, что через пять минут я уже крепко спал.
Порой я для разнообразия втягивал его в игру. Скамья, на которой он пытался уснуть, превращалась в горную вершину, узкое пространство между краем скамьи и стеной — в ущелье. Рядом с дядей я складывал в кучу множество предметов: фонарь без батарейки, ракетку от пинг-понга, сандалового дерева курильницу, кожаный бумажник, вешалку, пустые пузырьки, игрушечную корову и прочие сокровища из своего заветного ящика — потом залезал под скамью, ложился на спину и командовал: «Бросай!» Со звоном и грохотом все мое добро сыпалось наземь, иногда разбивалось — тем лучше, потому что по правилам игры в прохладном полутемном мире под скамьей даже полное уничтожение материи было в порядке вещей.
Дней через десять после нашего первого разговора, когда у нас выдался свободный час, потому что не пришел учитель географии, Суреш опять ко мне привязался. Мы играли в камушки. Вдруг он сказал:
— Мой отец знает твоего дядю.
Мне стало не по себе. Но я еще не научился осмотрительности и спросил с опаской:
— А что он про него говорил?
— Твой дядя приехал из другой страны, из далеких краев.
— Да ну, правда? — вскричал я радостно, с облегчением чувствуя, что узнал про дядю что-то хорошее.
Суреш сказал:
— Но он принял чужое обличье.
— А что это значит? — спросил я.
— Что-то дурное. Отец говорил с матерью, я слышал, они употребляли эти слова.
Не успевал я вернуться домой и кинуть сумку с книгами в угол, как тетя тащила меня к колодцу на заднем дворе и заставляла мыть руки и ноги, хотя я с визгом от нее вырывался. Потом я сидел на подлокотнике дядиного кресла, держа тарелку со всякими вкусными вещами, которые не переводились в этом доме, и ел под внимательным взглядом дяди. Больше всего на свете он любил есть или смотреть, как едят другие.
— Ну, что нового в школе? — спрашивал он.
В тот день я было начал:
— Знаешь, что случилось, дядя? — но тут же набрал в рот еды, чтобы удержать слова «принял чужое обличье», которые так и рвались наружу из глубин моего существа, и придумать какую-нибудь басню.
— Один нехороший мальчик из третьего «Б»… уже большой мальчик… ткнул меня локтем.
— Да что ты! Больно было?
— Нет, он только разбежался ко мне, а я отскочил в сторону, а он — рраз! — головой об стену и был весь в крови, и его увезли в больницу.
Участь, постигшую моего недруга, дядя приветствовал радостными возгласами и стал требовать подробностей, на которые я, как всегда, не пожалел красок.
Когда они меня отпускали, я выскакивал на улицу, где меня ждали приятели. Мы играли в камушки либо с упоением гоняли резиновый мяч под ногами у пешеходов, пока заходящее солнце не погружало конец улицы в марево светящейся пыли. Играли, пока мой дядя не появлялся в дверях со словами: «Пора по домам», а тогда с шумом и криками разбегались кто куда. Тетя опять звала меня мыть руки и ноги.
— Да сколько же можно! — отбивался я. — Так и простудиться недолго.
Но она только отвечала:
— Собрал на себя всю пыль с улицы. Иди, иди.
Вымыв меня и помазав мне лоб священным пеплом, она отправляла меня посидеть с дядей на задней галерейке и повторять за ним молитвы. После этого я подбирал с пола учебники и под наблюдением дяди готовил уроки на завтра, что доводило и учителя и ученика до полного изнеможения. В половине девятого меня кормили и укладывали спать в углу зальца — здесь, под защитой двух сходящихся стен, я чувствовал себя в безопасности.