Йоханнес Вильхельм Йенсен
МИФЫ (сборник)
Была весна, я спал, лежа на спине, в светлый, чуткий, утренний час. Не просыпаясь, я на мгновение открыл глаза и увидел слепящие золотые блики в гуще безмолвного зеленого царства деревьев за окном.
Я спал, и тишина, словно морские валы, перекатывалась над моей головой; но вместе с тем я сознавал, что испытываю глубочайшее блаженство; сердце мое было столь переполнено счастьем сна, что это почти пробуждало меня. Я как будто чувствовал во сне, что на дворе весна! Мой мозг был взбудоражен, некая слепая, бьющая ключом сила побуждала меня двигаться, прыгать, летать, и вместе с тем я был скован, словно на вечные времена. И тут я ощутил, как что-то замолкло, что-то бесконечно тонкое и хрупкое перестало давать о себе знать, что-то больше не звучало, я не слышал его. И лишь постепенно до меня дошло, что мои карманные часы, лежавшие на столике, остановились.
…И долго, долго потом во сне меня, словно дальний отзвук прошлого, продолжала преследовать мысль: «Старые часы мертвы!»
И снова я видел перед собой высокие разрисованные стоячие часы, дедушкины борнхольмские часы, неотделимые от моего раннего детства… Как давно это было? Целую вечность назад.
Помнится, в своем детском восприятии я объединял старые часы и моего деда, словно это было одно и то же существо. И, вглядываясь в этот противоестественный, но вместе с тем такой знакомый образ, я ухожу от себя сегодняшнего далеко-далеко, в те годы, когда я двух-трехлетним малышом ковылял где-то внизу, на полу, и видел высоко над собой доброе лицо деда; те же мудрые и невыразимо ласковые черты, которые были присущи и старым часам.
Старые часы! Они стояли в тени, с полустертым лицом, и отмеряли время словно с опущенными глазами. Маятник походил на необычайно тонкую ногу, которая движется осторожно и немощно и тем вызывает к себе почтение. Стрелки указывали на что-то, более или менее выразительно напоминали о чем-то, то раздвигались, то смыкались, снова и снова напоминали о чем-то, однако по-прежнему оставались непонятными. Это были очень старые, основательно сработанные часы. Я вижу перед собой их большое сонное лицо, вижу их стоящими в углу и слышу, как зубы в их утробе откусывают секунды: «Ах!» и снова: «Ах!»
Старые часы мертвы. Длинная нога бессильно свисает вниз посреди футляра за узким стеклом. Они начали жизнь в ящике и окончили ее в нем. Стрелки застыли под углом друг к другу, наконец-то они застыли в последний раз, но то, что они говорят и чего никто не понимает, они так часто повторяли прежде! И вот теперь внутри механизма царит блаженная, усталая тишина.
Старые часы умерли в шестом часу утра, слышу я чей-то шепот.
И точно подхваченный новой волной певучего моря сна, я невольно смеюсь спросонья, а сердце мое подпрыгивает и учащенно бьется от счастья и бурной печали.
Взвод повалился на землю за живой изгородью; мы лежим, тяжело дыша и раскинув ноги среди свекольных грядок. Сержант стоит тут же, за нами, и смотрит вдаль, туда, где наступают авангарды. Позади, на расстоянии полумили, на вершине холма, видны остатки роты, которые черной полосой выделяются на фоне светлой желтизны вечернего неба.
Воздух почти неподвижен, лишь слегка обдувает ветерком. Пахнет черноземом, на живой изгороди краснеет кудрявая мята, среди гряд свеклы ползают маленькие влажные жабы. Неподалеку в какой-то усадьбе, примерно за четверть мили от нас, монотонно гудит молотилка, и снопы на вилах безостановочно движутся от скирдов в машину.
И в те считанные минуты, что мы лежим тихо, я слышу шелест тополя у живой изгороди. Знакомый и вместе с тем до странности забытый звук. Что-то мягко шуршит в темной кроне тополя — это покачиваются его глянцевые, как кожа, листья, и звук нежный-нежный! И вечер такой же, как двадцать лет назад, и осень такая же, как во времена моего отрочества, когда тополь у дома лопотал на ветру что-то непонятное, наполняя мою душу ожиданием и страхом. Впечатление такое, будто я пробудился после двадцатилетнего забытья. Всех этих лет как не бывало, и совсем неважно, что я лежу здесь рядовым пехоты.
Вечер опускается на землю, как и во все времена, и я слушаю печальный монолог тополя. Он шепчет так грустно, листья машут, как зеленые руки. Ветер шелестит чуть слышно, печально и в то же время обнадеживающе. Дерево шелестит и вздыхает задушевно, уныло, тоскливо, призывно.
И снова я ничего не могу понять.
Легкая дрожь пробегает по тополиной листве, я внимаю мудрости дерева.
Тут сержант настораживается. Справа, из темнеющих далей, доносится выстрел, потом еще, переходя в отдаленные трескучие залпы. Вперед!
И пока мы перепрыгиваем через изгородь, в голове моей проносится мысль о том, что вот сейчас я на один миг со всем пылом первой молодости испытал жгучую боль при воспоминании о минувших годах.
Теперь в моих воспоминаниях эти дни и ночи предстают в виде белых колонн или пропасти, наполненной тишиной, в которой я, как бы во сне, кем-то несомый, легко плыву, медленно, еле ощутимо скользя то вниз головой, то на спине.
Это представление о пропасти у меня возникло, потому что тогда я жил в Кристиании и часто бродил по горам глубокой ночью. Стоило мне остановиться и постоять неподвижно, как я оказывался в центре огромного воздушного пространства. Прямо надо мной возвышалась горбатая гора, освещенная с севера красноватыми лучами полуночного солнца. Пространство между двумя вершинами и городом на дне долины было морем, по которому я плыл, невесомый, словно медуза, скользил, будто меня несли капризы сна.
Однажды ночью я увидел, что долина окутана густым туманом, который наполнял ее до какой-то определенной высоты, а над этим маленьким морем поднимались красивые вертикальные колонны — серые полосы дыма. Они высились, как пять призрачных пальм, выросших на белом лугу. Это на дне долины кипела жизнь большого города.
Другой ночью я поднялся на гору и стоял спокойно, озираясь вокруг. Что произошло, почему я вдруг стал недоуменно оглядываться по сторонам? Как странно! Ветер, который до того был в непрерывном движении, вдруг на мгновение замер, отдыхая. Когда он подул снова, мне стало ясно, отчего я остановился. Но это невольно оставило печать на потаенных нитях, по которым скользили мои мысли. Я двинулся дальше, в мрачном расположении духа, смутно ощущая, что нечто, о чем я думал, исчезло и что оно не должно было исчезать. Когда мне снова вспомнилось это, я лежал в постели, ветер утих, за окном стояла тихая ночь. На следующий день я понял, что видел сон, но не мог припомнить какой, не мог понять, отчего у меня неспокойно на душе. Причиной тому был ветер. Он еще летел над землей, но теперь, когда ярко светило солнце, я чувствовал: что-то исчезло, как легкое и прекрасное дуновение. Я сидел в комнате и смотрел в окно, на поросшем травой пригорке качались под ветром освещенные солнцем цветы клейкой смолки. Мне не надо было выходить из дому, я мог сидеть спокойно, отсюда, сверху, мои мысли перелетали от цветка к цветку, словно ветер, опускались в расселину, куда проложили дорожку муравьи. Ветер порхал теплый, тихий и послушный, и у меня на душе стало светло. Мне казалось, что все неурядицы в мире можно уладить. Поразмыслив, я вышел из дому и лег на большой теплый камень, внезапно ветер на мгновенье стих, и я все понял, я все вспомнил. Весь этот длинный ночной путь я подсознательно думал об одном, думал об одном…
Это было весной, я словно бы заново родился, сбросил с себя оцепенение. Я шел по тонкому льду и думал, что утону, но внизу был твердый лёд, который послужил мне опорой. Напряженное состояние, в котором я пребывал, исчезло, я стал приглядываться ко всему, что окружало меня.
Как-то раз, возвращаясь из города по крутой дорожке, я увидел бумажных змеев, которые висели, подергиваясь, на головокружительной высоте. Я резко запрокинул голову и увидел небо и бумажных змеев, мне показалось, что я падаю в пропасть, и почувствовал себя дурно.
На вершине холма, укрывшись в расселине между камнями, залегли мальчишки. Оттуда и тянулись пляшущие веревки. А я знал, как дергается веревка бумажного змея, как она трепещет в руке, словно леска, когда удишь рыбу на глубоком месте.
Мальчишки лежали меж камней, вытянувшись на плоской гранитной плите, на которой сохранились царапины ледникового периода, руны глетчеров.
Однажды, завернув за угол дома, я увидел мальчика, сидевшего на земле, он возился с бумажным змеем. Подняв голову, он бросил на меня взгляд столь пожирающе злобный, что пронзил мне мозг. Мальчик тут же снова опустил голову, и я увидел, что он плакал. Что-то случилось с хвостом змея, и ему было никак его не починить. Я сразу понял, в чем дело: веревка вертелась, скручивалась, и бумажные петли наматывались на нее. Слезы бессилия и ненависти! Мне самому случалось сидеть на задворках в одиночестве и плакать из-за порванного хвоста змея, ронять скупые горючие слезы, грудь при этом тяжело вздымалась, душила боль. И если в эту минуту кто-то появлялся, я тоже поднимал голову, желая убить его, полоснуть разящим взглядом от уха до уха, если только посмеет подойти близко!