Станислав Борисович Китайский
Детективная история
Спеши строить дом
Кабинет следователя был маленький и неопрятный. Это был даже не кабинет, а, наверное, какая-то подсобка, временно, на срок ремонта, приспособленная под кабинет. Штукатурка местами истрескалась и начала высыпаться, черные, толстые от пыли тенета свисали в углах с потолка, и от этого казалось, что вся комнатка пропитана пылью, как сухой мешок из-под картошки. Да еще эти нумерованные облупленные шкафы с ворохами папок и бумаг наверху, рваное сукно на столах, застарелые окурки в пепельнице...
Владимир Антонович с усилием поднялся со стула и подошел к окну, но здесь было еще хуже: глухие двойные рамы с толстыми прутьями, решетки меж ними тоже были покрыты пылью, за окном валялись скомканные желтые клочки бумаги, и трава казалась сухой и серой.
«Хорошо бы сейчас дождь, — подумал Владимир Антонович, — чтобы сделалось холодно, зябко, тогда дышать всегда легче, и голова работает ровно, чисто, без перебоев. А в такой духовке...»
Он отошел от окна и сел па прежнее место, запрокинув тяжелую, будто чужую голову.
За дверью в коридоре послышались звуки кованых сапог, и Владимиру Антоновичу пришлось принять нормальную позу, но сапоги процокали дальше. Хотя сапоги были и вовсе ни при чем: следователь, насколько помнилось, был обут в моднейшие на белой платформе туфли, платформа пружинила под огромной тяжестью, и получалось, что Размыкин, большой и грузный, ходил тихо, как кот.
«Неужели нельзя сначала покончить с одним делом, а потом уж хвататься за другое?» — рассердился Владимир Антонович.
Хотя он, собственно, знал, что не для приятной беседы вызван сюда и никто не обязан подобные заведения превращать в интуристские люксы с кондиционированным воздухом. Вон полные шкафы «дел». Пронумерованные, прошитые, пылятся протоколы допросов, всякие документы, справки, расписки. А может, это и что другое, «дела» ведь идут в суд, в прокуратуру или куда там? Но все равно до него здесь побывали сотни, а может, и тысячи людей, и они так же томились в ожидании предстоящего допроса, рассматривали стены, царапали ногтями сукно на столе, и каждый старался сделаться незаметным, маленьким и до подозрительного точным и искренним, и, что главное, — невиновным.
И все-таки, подумалось Владимиру Антоновичу, это плохо, когда человек попадает на допрос вот, в такую конуру. Посиди в этом ящике три часа — и захочется наплевать на все. Особенно если впереди, как ни крути, маячило большее или меньшее наказание: станет все равно, дадут год или сто лет.
Из повседневной практики Владимир Антонович знал, что любой проступок, не говоря уже о преступлении, если становится, выражаясь старомодно, достоянием гласности, предполагает наказание не только преступившему, но и окружавшим его: начальству, месткому, сослуживцам, ну, и само собой, людям близким — родителям, супругам, детям. Начинается это в школе, а может быть раньше: ребенок провинился — наказывают мать, отца, потом учителя... Для самого преступника наказание, наверное, тем и тяжело, что оно не на одного его падает. «А если честно? — спросил себя Владимир Антонович. — Если, как говорил Гришка, глядя в лицо своему лучшему «я»? Если честно, — ответил он, — то умом понимаю, что наказание близким грозит больше, чем мне, а всем телом, животом, подложечкой холодной знаю: накажут только меня, страдать только мне...»
Он снова почувствовал приступ удушья, расслабился, глотнул несколько раз теплого сухого воздуха, но это не принесло облегчения. Голова кружилась, в теле стоял гул, стол уплывал из-под рук, и Владимир Антонович ухватился за него. Что это — нервы или он на самом деле болен? Может быть, поднялась температура и стоит сказать об этом следователю, и перенести допрос на другой день? Но Размыкин может истолковать все по-своему, и тогда только навредишь себе. Нет, пусть уж все станет ясным сегодня.
«А вдруг меня посадят? — понарошку, поддразнивая себя, испугался он. — Не за поджог, конечно. За поджог не посадят — выплатить стоимость заставят, может, условно годик дадут, а вот если Гришку приплетут... Это может быть пятнадцать лет. И я выйду только в августе тысяча девятьсот девяносто седьмого года, мне будет пятьдесят девять лет, то есть жизнь уже ничего не будет стоить, и все пропадет, останется только ждать смерти. Да и смерть-то будет тогда какая-то глупая, не похожая на человеческую, вроде ржавой сеялки на куче металлолома. Ненатуральная будет смерть».
Нормальная человеческая смерть, по мысли Владимира Антоновича, должна быть величественной и простой: где-то к восьмидесяти, когда организм износится, но без всяких таких болезней, человеку должно, как в русских преданиях, самому приготовиться к отходу, отдать распоряжения остающимся жить — «приказать долго жить!» — лечь в светлой горнице и спокойно отойти под тихие слезы жены и торжественное молчание сыновей, и чтобы за окном жидкое осеннее солнце, минорная музыка, желтый лист с деревьев... небеса и простор полей... но это уже кино какое-то! какой к черту простор через пятнадцать лет!
Еще студентом Владимир Антонович прочитал в газете, что исследовательский центр в одном американском университете вынес человечеству электронно-счетный приговор: к две тысячи двадцатому году полное перенаселение, так что на Земле останутся только стоячие места. Он не поверил в такую возможность — мало ли что наврут, да и комментарии были успокоительные, и сам Владимир Антонович уже тогда понимал, что за пятьдесят лет Сибирь не заселишь даже до плотности Подмосковья, не то что до стоячих мест.
Это глупое пророчество давно забылось бы, но он всегда приводил его на уроках как образец нелепости машинных прогнозов, и поэтому помнилось. Но сейчас ему хотелось представить все в другом свете. И он убеждал себя: что — да, на месте сегодняшней тайги поднимутся небоскребы, исчезнут деревья и трава, и только белесый песок зазыбится на пустырях. Но вот и песка не видно — сплошь люди, как на снимке китайского митинга, полей дождь — до земли ни капли не долетит: плотно стоят!
От этого видения он содрогнулся, отогнал его прочь, но тревога осталась. Ведь если он просидит пятнадцать лет, то до назначенного срока останется всего ничего, и мир пусть и не так страшно, но переменится, до конца тысячелетия останется три года, и уж никакой охоты и рыбалки — это точно, и зачем тогда все? И ему стало жалко этих пятнадцати лет до спазм в горле, захотелось встать, выскользнуть потихоньку из кабинета, убежать в тайгу и прожить там эти пятнадцать лет свободным и диким. Но он знал, что бежать нельзя, и оставался сидеть.
«Подожди, успокойся, чего это ты? — уговаривал он себя. — Глупости все это! Сам себя напугал. Выпрямься! Дыши ровнее. Вот так. Теперь посмотри на все со смешной стороны. Со времени пророчества прошло чуть ли не четверть века, а изменилось что? Да ничегошеньки! Нигде, ни в чем! Что было, то и будет...» Он растянул в насильной улыбке сухие губы, и в груди сделалось светлее. «Ну вот. Все прекрасно. Паниковать незачем. Ты ни в чем не виноват. Проживешь свою жизнь свободным и счастливым. Гришку, конечно, жалко. Но ты тут ни при чем. Каждому свое. Если хорошо разобраться, то он только и искал что смерти. Он даже любил говорить про смерть. Может быть, и у меня весь этот апокалипсис от его дурацких разговоров? Нет, ты ни при чем... Разберутся... А если не разберутся... Ходи пятнадцать лет — руки за спину, развод, подъем, часовой на вышке. Отупеешь, озлобишься, до пенсии после тюрьмы несколько месяцев, а не дотянешь, к работе не допустят, и все пропадет. Меня как меня тогда уже не будет. Только пройдут дожди и «трава вырастет». А на кой черт мне эта трава, если меня не будет?» —- твердо подумал Владимир Антонович, а может, даже и произнес вслух, потому что он никогда не думал категорически, а всегда оставлял место для сомнения, и только когда говорил, то мог очень даже категорически утверждать или отрицать что-нибудь, и при его красивом дикторском баритоне слова звучали всегда убедительно, и он сам им охотно верил. «Сглупили, сглупили, граф!» — с удовольствием повторил он и даже ухмыльнулся в возникший перед закрытыми глазами портрет кособородого старика, но в чем заключалась графская глупость, не стал додумываться, просто ему было легче, когда он думал вот так.
Если бы кто-нибудь мог увидеть Владимира Антоновича сейчас со стороны, — ироничного, в хорошо сшитом летнем костюме, небрежно развалившегося на стуле, с вытянутыми на столе белыми руками, оттененными бледно-оранжевыми манжетами, — он мог бы подумать, что человек этот вполне благополучен и сейчас поднимется и энергично направится куда-нибудь решать важные текущие дела, смущая встречных женщин понимающей улыбкой и уверенным взглядом желтоватых птичьих глаз. Но победительный вид Владимира Антоновича был просто позой, призванной помочь справиться с охватившим его волнением. Усидеть так долго он не смог, подвинулся к столу и уложил лоб на потные ладони. Нет, он просто болен.