Альбер Камю
«Укоренение» Симоны В
Набросок предисловия к книге
©Перевод Б. Дубин
Нобелевская премия 1957 года От переводчика
В странах Запада (как, впрочем, и кое-где на Востоке — в Иране, в Японии) Альбера Камю читали на «своих» языках более или менее одновременно с выходом его книг по-французски. К читающим же в СССР на русском языке том издательства «Прогресс», включавший роман, повести и несколько рассказов Камю, пришел только в 1969 году, спустя почти десятилетие после смерти автора (по-украински драма «Праведники» была опубликована годом раньше). К тому времени в Париже увесистый двухтомник собрания его сочинений вышел в авторитетнейшей «Библиотеке Плеяды» (1962–1965), что означало безоговорочное включение в пантеон классиков. Приближением Камю к русскоязычной публике активно занимался в те годы Самарий Великовский, посвятивший его драмам, художественной и эссеистической прозе не одну статью. О творческих связях Камю с Достоевским писал в ту пору Виктор Ерофеев. Тем не менее эпохальных трактатов Камю «широкому» читателю пришлось ждать у нас в стране еще 20 лет, они были опубликованы лишь с наступлением «гласности».
Сегодняшним посетителям российских книжных магазинов, где на общедоступных полках выстроились многотомники писателя и десятки отдельных изданий его книг, трудно объяснить, почему как минимум два читательских поколения в «самой читающей стране мира» были этого богатства лишены. Такой «прочерк» не проходит бесследно для культуры, и дело не в запоздалом признании крупного зарубежного писателя (и скольких, скольких его замечательных предшественников и современников еще!), а в зауженных горизонтах и обобранной судьбе самих этих поколений. Камю здесь, пожалуй, — из наиболее тяжелых потерь. Так его мировоззренческий универсализм, моральная определенность и гуманистический поиск оказались, как мне представляется, не оценены по достоинству и не вошли в свое время в кругозор влиятельных «шестидесятников» (известно, что А. Твардовский собирался печатать в «Новом мире» в 63-м году перевод романа «Чума», но под давлением Л. Арагона публикация была пресечена), а это, по-моему, существенно обеднило их понимание личности, этический посыл творчества, поэтику тогдашней прозы. И вряд ли случайно, что широко издававшийся в 1990-е годы и активно републикуемый сегодня у нас в стране Камю, тем не менее, явно находится вне круга живой интеллектуальной работы, критического продумывания ходов его мысли, сегодняшней умственной заинтересованности. Титул классика, особенно — зарубежного, как часто случается, заслоняет реальные пути к нему.
Я вместе с однокашниками начал читать Камю на его родном языке студентом филфака МГУ в середине шестидесятых годов, буквально за копейки — по наводке наших молодых преподавателей — приобретя галлимаровские карманные томики его прозы и пьес в райском, ныне не существующем магазинчике французской книги на улице Веснина в Москве (теперь это Денежный переулок). Начальные фразы «Постороннего», многие реплики Калигулы из одноименной драмы или доктора Риё из «Чумы» я и сейчас помню наизусть. Получивший классическое образование немецкий философ Ханс-Георг Гадамер как-то вспоминал, что гимназическая латынь учила его со товарищи представлению о человеке — человеке как таковом. Вероятно, что-то в этом роде происходило у нас тогда с Камю. Те чувства позднее осели в памяти сознанием как бы некоего долга перед нашим далеким наставником. Я рад возможности хоть в самой скромной мере возвратить сейчас этот долг — по французской формуле «donnant donnant».
Нынешняя публикация «ИЛ» напоминает о столетнем юбилее выдающегося французского писателя и предваряет дальнейшее обращение журнала к его наследию — путевым запискам, письмам и др.
Борис Дубин
* * *
Если Симона Вейль против чего и настраивала, так только против жестокости или низости, большой разницы между которыми, впрочем, нет. Если она что и презирала, то лишь само презрение. Читая ее, понимаешь: единственное, к чему был неспособен ее поразительный ум, — это легкомыслие. В 1940 году ее попросили подготовить отчет о настроениях во Франции — она написала книгу, публикуемую сегодня под титулом «Укоренение», подлинный трактат о нашей цивилизации. Таков был склад ее характера — всегда и как бы само собой браться за главное.
В «Укоренение» вошли многие ключевые мысли, без которых не понять Симону Вейль. Но эта книга — по-моему, одна из самых важных среди вышедших после войны книг — еще и проливает яркий свет на то забытье, в котором тонет послевоенная Европа. Вероятно, был нужен разгром, последовавший за ним маразм и молчаливое раздумье, которому в те сумрачные годы предались все, чтобы до такой степени несвоевременные мысли, суждения, опрокидывающие столько общих мест и не желающие знать о стольких предрассудках, смогли зазвучать среди нас в полную силу.
Официальная история, пишет Симона Вейль, всегда состоит в том, что убийцам верят на слово. И добавляет: «Кто мог восхищаться Александром Македонским, кроме низких душ?» Во времена силы и в век эффективности такие истины звучат вызовом. Но это мирный вызов: за ним — убежденность любви. Попытаемся хотя бы представить себе одиночество подобного ума в межвоенной Франции. Ничего удивительного в том, что Симона Вейль искала укрытия на заводах, хотела разделить судьбу самых обездоленных. Когда общество неотвратимо скатывается ко лжи, единственное утешение чистосердечных — отказ от любых привилегий. Читатель «Укоренения» увидит, до какой глубины доходит у Симоны Вейль этот отказ. Но она гордо несла [нрзб.] безумие истины. И если это привилегия, то из тех, за которые платят всей жизнью и утешения в которых нет. Это безумие помогло Симоне Вейль распознать за самыми расхожими предрассудками болезнь эпохи и найти средства ее исцеления.
Я не могу представить себе возрождение Европы без отклика на запросы, сформулированные Симоной Вейль в «Укоренении». В этом — значимость ее книги. И если говорить о ее посвященном справедливости труде всю правду, то некая тайная справедливость рано или поздно поставит эту книгу в первый ряд, от чего ее автор упорно всю жизнь отказывался. «Завоевание — суррогат величия», — писала она. И никогда ничего не собиралась завоевывать. Но в миг отказа величие и становится очевидным: так его, подлинного, и достигают, о чем у Симоны Вейль сказано столько глубоких слов. Величие силой чести, величие без отчаяния — вот в чем достоинство этого автора. И в том же опять-таки его одиночество. Но на этот раз — одиночество предтеч, исполненное надежды.
Марек Заганчик
Фрагмент эссе
© Перевод К. Старосельская
Во время моего последнего пребывания в Тоскане небо часто затягивали тучи. Шел дождь, земля набухала, приобретая темно-серый оттенок. Ручей, обычно лениво текущий возле дома, где я живу, теперь бойко продирался сквозь заросли камыша, заполняя небольшую рытвину, усеянную мелкими камешками. Ветер носил остатки соломы по выжженным солнцем полям. Было пусто, тихо и холодно. И даже мои любимые кипарисы зловеще глядели с холма.
Погода не способствовала дальним путешествиям, и я поехал в расположенный поблизости городок Буонконвенто. Мне хотелось побыть в нем подольше. Сколько бы раз я ни проезжал мимо средневековых стен, никогда не получалось свернуть с дороги, плавно огибающей сердце города. Почему-то я обрекал это место на небытие. Мне хватало названия — вызывающего доверие, простого и внятного даже уху человека, не привыкшего к итальянским звукам. <…> Судьба мне улыбнулась. Когда я остановился в Буонконвенто, прояснилось, дождь наконец прекратился. Я мог беспрепятственно прогуливаться в тени каменных строений, восхищаться их формой, заглядывать едва ли не в каждый дворик. <…>
Из Буонконвенто стоит съездить в аббатство Монте Оливето Маджоре ради фресок Содомы (особенно хорош его автопортрет с черными, как смоль, волосами) и Синьорелли. Но в те края надо поехать еще и ради необычайного зрелища: глубокие овраги чередуются с большими холмами, похожими на могильные курганы. Осенью здесь трудно увидеть хотя бы клочок зеленого. Царит желтый, коричневый и серый цвет. Пейзаж выглядит так, словно только что сотворен, без малейших излишеств; простой, как и на полотнах сиенских художников, он, несмотря на свою строгость, на редкость приветлив. Неудивительно, что эти виды привлекают внимание столь многих. Альбер Камю посвятил им не одну страницу своего дневника. Его записки действуют на меня с недюжинной силой. Они много говорят о Тоскане и о самом Камю, преобразившемся под воздействием итальянских видов.
«Но главное, главное — пройти пешком, с рюкзаком от Монте Сан-Савино до Сиены, по дороге, идущей мимо оливковых рощ и виноградников по холмам голубоватого туфа, тянущимся до горизонта, увидеть, как в лучах заходящего солнца вдруг появится и сверкнет своими минаретами Сиена, точно маленький изящный Константинополь, войти в нее ночью, одному, без гроша в кармане, заснуть возле какого-нибудь фонтана, чтобы потом первым оказаться на Кампо, по форме напоминающем ладонь, на которой уместилось все самое великое, что создано человеком после Греции. <…> Когда я состарюсь, я хотел бы, чтобы мне было дано еще раз вернуться на эту дорогу в Сиену, с которой не сравнится ничто на свете, и умереть там, где-нибудь в придорожной канаве, в окружении одной лишь доброты этих незнакомых мне итальянцев, которых я так люблю»[1].