Симона де Бовуар
Прелестные картинки
«Октябрь в этом году просто небывалый», — говорит Жизель Дюфрен; они кивают, улыбаются, летний жар струится с серо-голубого неба. (Что в них есть такое, чего мне не хватает?) Совершенная картинка, уже воспроизведенная в «Плэзир де Франс» и «Вотр Мезон»,[1] ласкает их взор: ферма, купленная по дешевке, за ломоть хлебану, пусть хлеба с маслом, — перестройка которой Жан-Шарлем влетела в тонну икры («Миллионом больше, миллионом меньше, не обеднею», — сказал Жильбер), розы у каменной стены, хризантемы, астры, далии, «красивейшие в Иль-де-Франс», — говорит Доминика; зонты и кресла — голубые и лиловые — до чего смело! — выделяются на зелени лужайки; лед позвякивает в бокалах; Удан целует руку Доминике, тонюсенькой в своих черных брюках и ослепительной блузке; светлые волосы седеющей блондинки, со спины ей дашь тридцать лет. «Никто не умеет принимать, как вы, Доминика». (В эту минуту в другом саду, совсем ином и в точности таком же, кто-то произносит те же слова и та же улыбка приклеивается к другому лицу: «Какое чудесное воскресенье!» Почему я об этом думаю?)
Все было безукоризненна: солнце и ветерок, жаровня— барбекью, сочные бифштексы, салаты, фрукты, вина. Жильбер рассказывал о путевых и охотничьих приключениях в Кении, а потом углубился в японскую головоломку— надо найти место еще шести кусочкам, а Лоранс предложила им тест с паромщиком, и они загорелись, они обожают удивляться самим себе и смеяться друг над другом. Весь день Лоранс была в ударе, ее подавленность сейчас — это реакция. (Я — циклотимичка.[2]) Луиза играет с двоюродными братьями в глубине сада. Катрин читает перед камином, в котором трепещет легкое пламя; она похожа на всех счастливых девочек, читающих лежа на ковре. «Дон Кихот» на той неделе, теперь «Квентин Дорвард», не от этого же она плакала по ночам, но тогда отчего? Луиза была потрясена: «Мама, Катрин чем-то огорчена, она плачет ночью». Учителя ей нравятся, у нее новая подружка, она здорова, дома весело.
— Опять в поисках формулировки? — говорит Дюфрен.
— Мне надо убедить людей обшивать стены деревянными панелями.
Удобно: стоит ей отключиться, все считают, что она подыскивает формулировку. Разговор идет о неудавшемся самоубийстве Жанны Тексье. Держа сигарету в левой руке и приподняв правую, точно предупреждая, чтоб ее не прерывали, Доминика говорит своим властным, хорошо поставленным голосом:
— Не так уж она умна, карьерой она обязана мужу, но все же, если ты одна из самых заметных женщин в Париже, непозволительно вести себя как мидинетка!
В другом саду, совсем ином и в точности таком же, кто-то говорит: «Доминика Ланглуа обязана своей карьерой Жильберу Мортье». А это несправедливо, она проникла на радио в сорок пятом и всего добилась собственными силами — работала, как лошадь, топтала тех, кто ей мешал. Почему им так нравится перемывать друг другу косточки. Они наверняка говорят — Жпзель Дюфрен в этом не сомневается, — что мама заарканила Жильбера из корысти — этот дом, путешествия, не будь Жильбера, ей были бы не по карману, это верно, — но он дал ей нечто большее: она ведь все-таки слегка растерялась, когда бросила папу (он бродил по дому как неприкаянный, уж очень безжалостно она покинула его, едва Марта вышла замуж); своей самоуверенностью она обязана Жильберу. (Разумеется, можно было бы сказать…)
Юбер и Марта возвращаются из лесу с огромными охапками веток. Высоко подняв голову, она бодро вышагивает с улыбкой, застывшей на губах: святая, пьяная от радостной любви к богу, эту роль она играет с той поры, как обрела веру. Они занимают свои места на голубых и лиловых подушках, Юбер закуривает трубку, которую он — последний человек во Франции — еще именует «старушкой носогрейкой». Улыбка паралитика, грузное тело. Путешествуя, он надевает черные очки: «Обожаю путешествовать инкогнито». Прекрасный дантист, посвятивший весь свой досуг «тьерсе».[3] Понимаю, что Марта ищет, чем заполнить жизнь.
— В Европе летом не найдешь ни одного пляжа, где можно вытянуть ноги, — говорит Доминика, — а на Бермудах пляжи огромные, почти пустынные, и никто тебя не знает.
— Короче, дыра-люкс, — говорит Лоранс.
— А Таити? Почему вы не хотите поехать снова на Таити? — спрашивает Жизель.
— В пятьдесят пятом на Таити было прекрасно, теперь там хуже, чем в Сен-Тропезе. Это так вульгарно…
Двадцать лет прошло. Папа называл Флоренцию, Гренаду; она говорила: «Все туда едут. Это так пошло… Путешествовать вчетвером в машине: семейство Фенуйяр[4]». Он ездил по Италии, по Греции без нас, а мы проводили каникулы в шикарных местах — во всяком случае, тогда Доминика считала их шикарными. Теперь она пересекает океан, чтоб принять солнечную ванну. На рождество Жильбер повезет ее в Баальбек…
— Говорят, прекрасные пляжи на бразильском побережье, и притом совершенно безлюдные, — говорит Жизель. — И можно заскочить в новую столицу. Мне бы так хотелось повидать Бразилиа.
— Ну нет! — говорит Лоранс. — С меня хватает новых районов на окраинах Парижа, от них просто тоска берет! А тут целый город такой!
— Ты вроде своего отца — пассеистка,[5] — говорит Доминика.
— А кто из нас не пассеист? — говорит Жан-Шарль. — В эпоху ракет и автоматики люди сохраняют тот же образ мыслей, что и в девятнадцатом веке.
— Только не я, — говорит Доминика.
— Ты во всем исключение, — говорит Жильбер убежденно (или скорее с пафосом: он всегда как бы смотрит на себя со стороны).
— Во всяком случае, рабочие, которые построили город, придерживаются моего мнения: они не пожелали расстаться со своими деревянными домами.
— У них не было выбора, дорогая Лоранс, — говорит Жильбер. — Квартирная плата им не по средствам.
Его рот округляется в улыбке, точно он извиняется за свое превосходство.
— Бразилиа — это теперь уже вчерашний день, — говорит Дюфрен. — Это еще архитектура, в которой крыша, дверь, стена, труба существуют самостоятельно. Теперь поиски идут по линии создания синтетического дома, где каждый элемент поливалентен: крыша сливается со стеной и ниспадает в патио.
Лоранс недовольна собой; она сказала глупость, ясное дело. Вот что значит говорить о вещах, которых не знаешь: «Не говорите о том, чего не знаете», — учила мадемуазель Уше. Но тогда и рта не раскроешь. Она молча слушает, как Жан-Шарль описывает город будущего. Неведомо почему грядущие чудеса, которых он собственными глазами не увидит, приводят его в восторг. Он пришел в восторг, когда узнал, что человек сейчас на несколько сантиметров выше, чем в средние века, а средневековый был, в свою очередь, крупнее доисторического. Позавидуешь, что они могут относиться ко всему этому со страстью. Вот уже в который раз Дюфрен и Жан-Шарль с неослабевающим пылом рассуждают о кризисе архитектуры.
— Кредиты найти необходимо, согласен, — говорит Жан-Шарль, — но иными путями. Отказаться от собственной атомной силы — значит выпасть из истории.
Никто не отвечает; в тишине раздается вдохновенный голос Марты:
— Если бы все народы мира согласились на разоружение! Вы читали последнее послание Павла Шестого?
Доминика нетерпеливо обрывает ее:
— Очень авторитетные люди говорили мне, что если война разразится, то не пройдет и двадцати лет, как человечество вновь достигнет современной стадии развития.
Жильбер поднимает голову, ему осталось пристроить всего четыре кусочка:
— Войны не будет, дистанция между капиталистическими и социалистическими странами скоро будет сведена к нулю. Мы перед лицом великой революции двадцатого века — производство сейчас важнее, чем собственность.
«Зачем же тогда тратить столько средств на вооружение?» — думает Лоранс. Но у Жильбера наверняка и на это есть ответ, а у Лоранс нет никакого желания оказаться еще раз посрамленной. К тому же Жан-Шарль уже ответил: без бомбы мы бы уже выпали из истории. А что это, собственно, значит? Очевидно, это было бы катастрофой, вид у всех подавленный.
Жильбер оборачивается к ней с милой улыбкой:
— Приходите в пятницу. Хочу, чтоб вы послушали мою новую стереорадиолу «Хай-Фай[6]».
— Такую же, как у Карима и Александра Югославского, — говорит Доминика.
— Истинное чудо, — говорит Жильбер. — Послушаешь и перестанешь воспринимать музыку обычной радиолы.
— В таком случае я отказываюсь ее слушать, — говорит Лоранс. — Я слишком люблю музыку. (Ничего подобного. Я сказала это ради красного словца.)
Жан-Шарль очень заинтересован:
— Минимально, сколько стоит вся система?
— Моноустановку вы можете получить за триста тысяч старых франков, это минимум, жесткий минимум. Но это не то, совсем-совсем не то.