Э. Т. А. Гофман
Сказки и жизнь Гофмана
На надгробном памятнике Эрнсту Теодору Амадею Гофману его друзья и сослуживцы велели написать:
«Он был одинаково замечателен как юрист, как поэт, как музыкант, как живописец…»
Сложное чувство вызывает эта надпись. Она как будто отдает должное разностороннему гению. И в то же время словно воплощает драму его жизни — драму, от многих скрытую.
С ранних лет Гофман был влюблен в музыку и превосходно рисовал. Он сочинял оперы, сам писал к ним декорации, сам дирижировал в театре. Его музыкально-критические статьи до сих пор привлекают внимание исследователей. Однако средства к существованию и положение в обществе давала ему лишь служба в качестве судейского чиновника. Он достиг здесь должностей довольно высоких и, по многим свидетельствам, принес на этом поприще немало пользы: защищал несправедливо обиженных, добивался иногда пересмотра их дел, навлекая на себя неудовольствие начальства. Но как тяготила его канцелярская рутина, повседневность прусского чиновничьего быта! Как дорого давалась ему эта двойная жизнь, отнимавшая бесценные часы, дни, месяцы, годы у самого главного и ценного для него — творчества! И с каким наслаждением, вернувшись после очередного заседания, сбрасывал он с себя казенный мундир и брался за перо!
На страницах гофмановских книг люди то и дело внезапно преображаются — точно к ним прикоснулись волшебной палочкой. С ними, оказывается, могут случаться чудеса. В них проступают неожиданные, изумляющие их самих, черты. И даже неодушевленные предметы оживают, словно до сих пор, притаившись, они лишь ждали случая проявить подлинную свою суть…
Мне кажется, в самом Гофмане было что-то от архивариуса Линдгорста из сказки «Золотой горшок», скрывавшего от враждебного и поверхностного взгляда свою настоящую природу — природу волшебника. Конечно, он не ходил в красном шлафроке, напоминавшем куст пламенных лилий, не имел привычки нюхать табак и глядеть в газеты сквозь дымные колечки из своей трубки. Но он тоже повелевал удивительным миром и умел ввести в него человека с близкой душой.
Мне бы хотелось, чтобы и сейчас он сделал это сам — прежде чем мы поведем разговор о его творчестве, о сказке про малыша Цахеса, прозванного Циннобером. Пусть читатель хоть ненадолго попробует услышать его суховатый и в то же время насмешливый голос. Это поможет нам лучше понять своеобразное звучание гофмановских книг. Да и обидно ведь даже архивариуса Линдгорста представлять себе явственней, чем живой облик его создателя.
Перенесемся мысленно в 1818 год — год, когда написан был «Маленький Цахес». Апрельский вечер в Берлине… Кажется, мы угодили не совсем удачно: на улице проливной дождь. Уже стемнело. За желтым освещенным окном видны смутные пока фигуры, звучат незнакомые голоса…
* * *
— Имею исключительное удовольствие представить вам своего коллегу, судебного советника господина Гофмана… исключительное, поверьте. Ибо советник Гофман не только украшение нашей коллегии, но человек разнообразнейших дарований. Впрочем, вы об этом уже наслышаны, господин Генцель, хотя, уверяю вас, лишь отчасти.
Господин Генцель, гость судебного советника Флакса, поклонился. Из-за очень маленького роста он принужден был смотреть на собеседника снизу вверх. Тот, кого назвали Гофманом, усмехнулся и вежливо наклонил в ответ голову. (Нам знаком по портретам этот профиль с выступающим вперед подбородком, эти тонкие ироничные губы.) Он только что освободился в прихожей от мокрого плаща и шляпы.
— Как любезно, что вы не отменили свой визит в такой ливень, — посочувствовал хозяин.
— Да, если он скоро не прекратится, мы станем ездить по нашему славному Берлину в гондолах, — сказал Гофман. — Разумеется, только не вы, господин советник. Вы не позволите себе такого нарушения порядка.
Советник Флакс несколько секунд смотрел на своего коллегу, как бы решая для себя, в шутку это было сказано или нет.
— Я вам говорил… ха-ха-ха, — решил он наконец рассмеяться, — я говорил, господин Генцель, что это преостроумнейший человек. С ним не соскучишься. В гондолах!.. ха-ха-ха!.. Однако что же мы стоим? Не угодно ли сразу за стол, господа? После такой сырости надо скорей согреться. Я ради сегодняшней встречи припас бутылку превосходного рейнвейна. Прошу вас… За нашу встречу, господа, за старые и новые знакомства… Да-а, ведь мы с любезнейшим Гофманом служили когда-то еще в Познани. Это было… дай бог памяти?.. да, не менее как в 1802 году. Пока вас не перевели в Плоцк из-за этой истории с карикатурами. Представляете, — пояснил он Генцелю, — как-то на маскараде наш Гофман выступил продавцом веселых картинок. Одна из них изображала барабанщика, выбивающего чайными ложечками на самоваре сигнал: «К чаю!»… ха-ха-ха… и удивительно напоминала нашего генерал-майора фон Цастрова.
— Недоразумение, просто недоразумение, — быстро проговорил Гофман и отхлебнул из стакана. — Или происки недоброжелателей. Вы же знаете, как раз в ту ночь Цастров должен был отправить обо мне сведения в Берлин. Уже был заготовлен патент на мое назначение советником. И вместо этого я угодил в захолустье… Кстати, господин Грепель, не встречал ли я вас в Бамберге? — обернулся он к Генцелю, который вслушивался в разговор крайне внимательно, даже чуть выпучив зеленоватые, с краснотцой, глаза. Кожа под маленьким скошенным подбородком его раздувалась и опадала, вызывая мысль о серой замершей ящерице.
— Генцель, — вежливо поправил тот. — С вашего позволения не Грепель, а Генцель. И увы, до сих пор не имел высокой чести…
— О простите. Вы мне почему-то напомнили одного человека из Бамберга. Но тот