Какая тоска взбираться по лестнице! Я дал бы сто су, чтобы мой звонок был не безрезультатен. Вы знаете это ужасное ощущение. Звук колокольчика погружает в глубину запертой квартиры как бы зонд, как бы ланцет; вы звоните вторично, и кажется, что во второй раз острие звука проникает еще глубже. Но квартира остается недвижной, как тело, которое только что испустило дух.
Спускаясь вниз, я испытывал досаду; возбуждение мое не улеглось. Сначала я бесцельно прошел две или три улицы. Потом решил написать тебе. Я зашел в почтовое отделение, купил открытку. Минута — и она была заполнена; избыток моего негодования излился в нее.
Но этого было недостаточно; мне нужно было существо с плотью и кровью. Может быть, Гюшон дома! Взбираюсь на другой омнибус. Мой сосед держал ту же газету, что и я; он читал телеграмму. Я следил за выражением его лица. У него был вид довольно добродушного человека: немного припухшие глаза, мягкие щеки, круглые усы — ничто не свидетельствовало о дурном характере. Я ожидал, что он вздрогнет, шевельнет губами, наморщит лоб, задышит более порывисто. Но он не шелохнулся; перевернул страницу и стал читать результаты бегов.
Гюшона не было дома. Целый час я провел в унынии, испытывая отвращение ко всему. Мне не хотелось идти никуда. Я подумал о той бездне несправедливости и гнусности, которую заключает в себе мир и которая лежит на нем проклятием. Мысли мои стремительно сменяли одна другую. Не знаю почему, я подумал о битве при Анкире,[2] почти в то же время о смерти Тиберия Гракха, о кучке еврейских банкиров, правящей Европой, о шахтерах, о славе Карузо и о бессмысленной борьбе животных в морских глубинах.
Я кончил тем, что уселся на террасе кафе, и остался бы там до полуночи, если бы не было так холодно и так темно.
Во время рассказа Брудье к столу подошел официант.
— Я тоже, — сказал он, — помню двадцать второе января. В это время я был без места и перебивался случайной работой. У меня был друг — швейцар с улицы Миромениль. У него в доме и в соседних домах часто устраивались обеды, и в таких случаях на него падала обязанность разыскать помощника повара или официанта.
Он дал мне знать: обед у жильцов его дома; семья бездельников. Квартира в пять тысяч, вилла, автомобиль. Отец был участником во множестве предприятий: банки, сахар, нефть — все, что хотите. Дражайшая половина, разумеется, плебейка, но в брильянтах, ходит к обедне, знается с высшим светом.
Приглашенных было человек десять. Судя по приготовлениям, это были самые что ни на есть сливки. Горничная помогала кухарке готовить. Швейцара и меня нарядили лакеями, и мы прислуживали за столом. В свободные промежутки мы стояли как чучела в своих углах и должны были зорко наблюдать, не понадобится ли чего обедающим.
Недалеко от меня сидел довольно еще молодой субъект, бритый, как кюре, с размяклыми глазами и злыми губами; девчонка двадцати пяти или тридцати лет, вся розовая, все время вертевшаяся и хохотавшая по поводу каждого пустяка; другой субъект, лет тридцати пяти, с вытянутой мордой, обвислыми, как плакучая ива, усами и усталым голосом; дама почти того же возраста, пухленькая, с брезгливой миной и повелительным тоном; старик, которого я плохо припоминаю; старуха, потасканная и нарумяненная, вся в морщинах, которые шевелились в пудре, как черви в муке; наконец, хозяин, с большою черною бородою, улыбкою и орденом Почетного Легиона.
Вы знаете, только нужда заставляет меня исполнять эти обязанности. Я нисколько не стесняюсь подавать чашку кофе или порцию жаркого людям, которые зарабатывают себе на жизнь так же, как я. Это делается просто и без кривлянья. Но подавать блюдо плавным жестом кому-нибудь из этих хлыщей, который даже не глядит на тебя и который скорее отрежет себе язык, чем скажет тебе спасибо; видеть, как хозяйка вдруг грозно смотрит на тебя, неизвестно почему; получать незаслуженное оскорбление и строить подобострастную физиономию, бормоча извинения, — нет! Я предпочитаю все, что угодно.
Подали рыбу; разговор плохо клеился. Но вот субъект с лицом кюре говорит самым спокойным тоном:
— Читали вы вечерние новости?
Хозяин отвечает:
— В моем бюро есть «Le Temps» и «Les Debats», но я еще не разворачивал их.
— Только что выкрикивали экстренные телеграммы. Была какая-то гадость в Петербурге.
Все насторожились; я тоже. Я интересовался событиями в России и по утрам не пропускал в своей газете ни строчки о русских делах.
Хозяин спрашивает:
— У вас есть эта газета?
— Да, кажется.
И он вытаскивает газету из кармана.
— Дорогой, прочитайте вслух. Мы с удовольствием послушаем вас.
Тогда бритый начинает читать телеграмму, о которой вы только что говорили. Совершенно то же, почти слово в слово. На меня это произвело столь сильное впечатление, что я не мог сдержаться и воскликнул:
— Ах!
Заметьте, мое восклицание было чуть слышным: совсем слабенькое «Ах!» Но это было слишком. Лакей — не человек, он — мебель. Чувства лакея? Этого еще недоставало!
Хозяин метнул на меня свирепый взгляд; хозяйка, нахмурив брови, отвернулась; бритый посмотрел на меня через плечо, усмехаясь; а мой друг швейцар чуть не упал в обморок.
Я снова встал на вытяжку; все сделали вид, что перестали замечать мое существование.
— Царь решил действовать, — сказал хозяин, — наконец-то он немножко показал кулак.
— Долгое время я думала, — заметила пухленькая дама, — что этот несчастный позволит издеваться над собою благодаря своим гуманным фантазиям. Я даже предсказала ему участь Людовика XVI.
— Совершенно правильно, сударыня, — сказал субъект с обвислыми усами, — позавчера я присутствовал на торжественной мессе и мысленно проделывал такие же сопоставления, как и вы. Бедный Людовик XVI! Ему недоставало только энергии.
— Он был слишком добр. Вместо того, чтобы церемониться с санкюлотами, ему следовало расправиться с ними с самого начала.
— Николай II тоже утопист. Затеял гаагскую конференцию! Но у него лучшие советники, чем у Людовика XVI; к тому же он вовремя опомнился.
— Вовремя? Разве вы не находите, сударыня, что он порядком-таки запоздал?
— Может быть. Но если репрессия и запоздала, она все же производит внушительное впечатление.
— Ах! — вздохнул старый сморчок. — Вот нам бы сюда несколько казаков. Эти господа из Всеобщей Конфедерации Труда живо пришли бы в рассудок.
Я задыхался. При этих словах я швыряю свою салфетку на пол и с криком: «Ну вас к черту», — направляюсь к двери.
Хозяин вскакивает, хозяйка вскакивает:
— Вы с ума сошли.
— Он пьян.
Тогда я оборачиваюсь:
— Я не сумасшедший и не пьян. Просто мне противно видеть вашу гнусную компанию. Можете не благодарить меня, не стоит.
Бритый отпускает:
— Ему следовало бы надрать уши.
Я подступаю к нему:
— Что? Что вы сказали? Надрать мне уши? Смотри, как бы я сам не наложил тебе. Вы не страшны мне — все, сколько вас тут ни есть. Ваших казаков еще нет; нечего строить воздушные замки!
Вид у меня был, должно быть, очень решительный, никто из них больше не пикнул. Я слышал только, как хозяйка бормотала соседям:
— Я в отчаянии, в отчаянии…
На пороге я крикнул бороде:
— До свиданья. Помните, что вы ничего не должны мне. Пусть это будет для вас маленькой экономией.
Вся зала слушала с напряженным вниманием. Какой-то сидевший в углу посетитель, не похожий по одежде на рабочего, возвысил голос:
— Зимою 1905 года я был в Лондоне: служил во французском книжном магазине. Я тоже очень интересовался событиями, потрясавшими русскую империю. Моя служба позволяла мне быть сравнительно хорошо осведомленным. Мы получали большинство английских газет. Больше того, я располагал периодическими журналами: ежемесячниками, иллюстрированными двухнедельниками и т. п. Наконец, я прочитывал или по крайней мере просматривал находившиеся в нашем магазине книги и брошюры, посвященные вопросам европейской политики.
Однако, о событиях 22 января я узнал не в лавочке своего хозяина, а как и все — на улице.
Я бегал по какому-то поручению. Если мне не изменяет память, около трех часов я выходил из «тьюба» на станции, которая называется Oxford Circus. «Тьюб» — подземная электрическая железная дорога, вроде нашего метро. Oxford Circus — очень оживленная широкая площадь, где перекрещивается несколько улиц. У меня было дело по соседству. По окончании его я рассчитывал возвратиться домой пешком, потому что жил недалеко от тех мест.
Я был в Лондоне всего четыре месяца; человек я весьма уравновешенный. Но я вынужден, признать, что Лондон производил на меня особенное действие. Никогда я не был таким чувствительным, никогда нервы мои не были столь неустойчивыми, как в этом городе, который пользуется репутацией холодного и флегматичного. Есть животные и даже люди, которые очень остро воспринимают самые ничтожные электрические колебания атмосферы. Приближение грозы развинчивает их. На лондонских мостовых я уподоблялся им. Некоторые улицы обладали способностью приводить меня в какое-то особенное состояние; такое же действие оказывали на меня иная площадь и иной перекресток. В частности, каждый раз, когда я переходил Oxford Circus, я был бессилен удержаться в состоянии необходимого мне спокойствия.