— Нет! — ответил он коротко, но неуверенно.
Левин обождал немного, прежде чем нанести второй удар. К занятиям, приносившим ему самый большой доход, принадлежало вмешательство в чужие дела; он переносил сплетни из одного семейства в другое, сеял здесь и там семена раздора, чтобы потом играть благодарную роль посредника. Этим он добыл себе опасное влияние и мог, если хотел, управлять людьми, как куклами.
Фальк тоже ощущал это неприятное влияние и хотел отделаться от него, но не мог, ибо Левин хорошо умел дразнить его любопытство: показывая вид, что знает больше, чем он знал на самом деле, он выманивал у людей их тайны.
Итак, хлыст оказался в руках Левина, и он поклялся себе дать почувствовать это своему притеснителю. Он еще только щелкал им в воздухе, но Фальк уже ждал удара. Он постарался переменить тему. Он предлагал пить — и пили. Левин становился все бледнее и холоднее, но опьянение росло. Он играл со своей жертвой.
— У твоей жены сегодня гости,— сказал он равнодушно.
— Откуда ты это знаешь? — спросил пораженный Фальк.
— Я все знаю,— отвечал Левин, оскалив зубы. Да, пожалуй, он и знал почти все. Его широкие деловые связи заставляли его посещать возможно большее количество публичных мест, и там ему приходилось слышать многое — как то, что говорилось в его обществе, так и то, что говорилось среди других.
Фальку стало жутко, он сам не знал почему, и он счел за лучшее отодвинуть приближающуюся опасность. Он стал вежливым и даже покорным, но Левин становился все отважней. Наконец хозяину ничего не оставалось, как произнести речь, напомнить об истинном поводе празднества — словом, назвать героя дня. Он не видел другого выхода! Правда, он не был оратором, но теперь должен был им стать. Он стукнул по пуншевой чаше, наполнил стакан и стал припоминать речь, которую ему сказал его отец при его совершеннолетии; он встал и начал очень медленно:
— Милостивые государи! Вот уже восемь лет, как я самостоятелен; в ту пору мне было не больше тридцати.
Изменение положения с сидения на стояние вызвало в нем сильный приток крови к голове, так что он смутился, чему еще способствовали насмешливые взгляды Левина. Он так спутался, что число тридцать показалось ему настолько невероятным, что он остолбенел…
— Я сказал тридцать? Я не то думал! Я еще служил тогда у моего отца — много лет, я уже не помню, сколько лет тому назад. М-да! Слишком долго было бы, если бы я хотел перечислить все, что я проделал в эти годы; такова судьба человека. Вы думаете, может быть, что я эгоист…
— Слушайте! — простонал Нистрём, уронив усталую голову на стол.
Левин пустил дым в оратора, как бы желая плюнуть в него.
Фальк, бывший теперь пьяным, продолжал говорить, в то время как взгляд его искал далекой цели, которой он не мог достигнуть.
— Человек эгоистичен, это мы знаем все. М-да! Отец мой, державший мне речь, когда я стал самостоятельным, как я только что упомянул…
Он вытянул свои золотые часы и снял их с цепочки. Оба слушателя широко раскрыли глаза. Уж не хотел ли он сделать Левину подарок?
— …Передал мне при этом случае эти золотые часы, которые он получил от своего отца в…
Опять эти ужасные цифры; он должен был остановиться.
— Эти золотые часы я получил и никогда не могу без волнения думать об этом моменте, когда я получил их. Вы думаете, может быть, что я эгоист, господа? Нет, я не таков. Конечно, нехорошо говорить о самом себе, но при таком случае надлежит бросить взгляд на прошлое. Я хотел бы только рассказать об одно маленьком обстоятельстве.
Он забыл о Левине и о значении дня и думал, что это его мальчишник. Но теперь перед ним пронеслась утренняя сцена с братом, и он вспомнил о своем торжестве. Он чувствовал явную потребность говорить об этом торжестве, но он не мог больше припомнить деталей; только вот то, что он доказал ему, что он негодяй; вся цепь доказательств выпала из его памяти, остались только два факта: брат — негодяй; он старался их связать, но они все расходились. Его мозг работал и работал, и новые картины вставали перед ним. Он должен был говорить о какой-нибудь великодушной черте своей жизни. Он подумал о том, что утром дал жене денег и что она могла сколько хотела спать и пить кофе в постели; но это не подходит сейчас! Он находился в неприятном положении и пришел в себя только от страха молчать и от взглядов четырех острых глаз, неотрывно направленных на него. Он увидел себя все еще стоящим с часами в руках. Часы? Откуда они? Почему те вон сидят в темноте, а он стоит? Да, так было, он рассказывал им про часы, и они ждали продолжения.
— Эти часы, господа, во всяком случае не замечательные часы — они скорее плохие часы!
Он рассердился по тайной причине, едва осознаваемой его мозгом, и ему нужно было на чем-нибудь сорвать свой гнев. Он ударил часами по столу и закричал:
— Это совсем скверные часы, говорю я! Слушайте, когда я говорю! Ты не веришь мне, Фриц? Отвечай! Ты выглядишь так фальшиво! Ты не веришь тому, что я говорю. Я знаток людей! И я могу еще раз поручиться за тебя! Или ты лжешь, или я лгу. Послушай, доказать, что ли, что ты негодяй? М-да! Послушай, Нистрём! Если я напишу ложное свидетельство — я негодяй?
— Конечно, ты негодяй, черт подери! — ответил мгновенно Нистрём.
— Да, м-да!
Он напрасно старался припомнить, что Левин написал ложное свидетельство или вообще какое-нибудь свидетельство,— значит, он должен был оставить этот вопрос. Левин устал и боялся, что жертва его потеряет сознание и что у него не будет сил насладиться подготовляемым ударом. Он прервал поэтому Фалька шуткой в его собственном стиле:
— Будь здоров, старый негодяй!
После этого он пустил в ход свою каверзу. Он вынул номер газеты и спросил Фалька холодным убийственным тоном:
— Читал ты «Народное знамя»?
Фальк уставился на скандальный листок, но молчал. Неизбежное близилось.
— Там прекрасная статья о Присутствии по окладам!
Фальк побледнел.
— Говорят, что ее написал твой брат!
— Это ложь! Мой брат не скандалист! Это не мой брат!
— К сожалению, ему уже пришлось расплатиться за это! Говорят, его прогнали со службы.
— Это ты лжешь!
— Нет! Я, впрочем, видел его сегодня в полдень в «Оловянной пуговице» с каким-то оборванцем! Жалко малого!
Это было действительно самое плохое, что могло постигнуть Карла-Николауса! Он был обесчещен. Имя его и имя отца, все, что создали старые бюргеры, было сделано напрасно. Если кто-нибудь пришел бы и рассказал, что умерла его жена,— еще не все было бы потеряно; и денежная утрата могла бы быть возмещена. Если кто-нибудь рассказал бы ему, что его друга Левина или Нистрёма засадили за подлог, он просто отрекся бы от такого знакомства, так как он никогда не показывался с ними на улице. Но родства со своим братом он не мог отрицать. Он был обесчещен братом; таков был факт!
Левину доставило большое удовольствие рассказать эту историю; ибо Фальк, никогда не высказывавший брату поощрения в его присутствии, любил зато хвастать его заслугами перед своими друзьями. «Мой брат — асессор! Гм! Это голова! Он далеко пойдет, вы увидите!» Слушать постоянно эти косвенные упреки раздражало Левина, тем более что Карл-Николаус делал определенную разницу между секретарями и асессорами, хотя он и не мог точно определить ее на словах.
Левин так блестяще и такой малой ценой отомстил, что решил теперь быть великодушным и выступил в качестве утешителя:
— Ну, ты не должен придавать этому такого значения. Можно быть человеком, будучи и журналистом, а что касается скандала, то он не так страшен. Если не задеты определенные личности, то нет никакого скандала! Впрочем, это написано здорово, очень остроумно, весь город читает.
Это последнее утешение взбесило Фалька:
— Он украл мое доброе имя! Мое имя! Как мне завтра показаться на бирже! Что скажут люди?
Под людьми он подразумевал, в сущности, свою жену, которая будет очень рада этому случаю, так как он сделает менее чувствительным mésaillance. Жена его станет ему равной — эта мысль сводила его с ума! Неугасимое человеконенавистничество овладело им. Он хотел бы быть отцом этого негодяя, тогда он мог бы по меньшей мере умыть руки, предав его отцовскому проклятию, но о подобном праве брата никогда не слыхивали. Быть может, он сам был отчасти виновен в своем позоре! Не произвел ли он насилия над склонностями брата, когда тот выбирал карьеру? Быть может, он написал эту статью из-за утренней сцены или из-за денежных затруднений? Он сам, сам был виновен! Нет, он никогда не совершил низкого поступка; он был чист, он пользовался уважением и почетом, он не был скандалистом, его не выгоняли со службы! Разве не было у него в кармане свидетельства о том, что он лучший друг с нежнейшим сердцем? Не читал ли этого только что магистр? Да, конечно! Он сел, чтобы пить, пить без меры, не для того чтобы заглушить свою совесть,— в этом он не нуждался, так как не сделал ничего несправедливого,— но для того чтобы потопить свой гнев. Но это не помогало, он перекипал и ошпаривал тех, кто сидел близко.