Еще несколько подобных опытов — и Бенедикт Корчинский совершенно разорился бы, не будь у него твердой воли. Он воздержался от всяких скачков и вставаний на дыбы, а легкие и полные грации формы арабского коня мало-помалу переходили в грубую, но упрямую и неутомимую фигуру вола. Дешево ли стоила ему эта метаморфоза — об этом он никому не говорил, но нет, он пробовал однажды открыть свою душу перед одним существом.
Двенадцать лет прошло с момента его пробуждения — начала его разорения и разгрома его юношеских идеалов. В один погожий летний вечер Бенедикт искал свою жену по всему обширному корчинскому саду. Последние лучи солнца падали на его загорелое лицо; он шел крупными шагами, низко наклонив свою усталую голову. Что-то, вероятно, волновало его, потому что он то и дело покусывал длинный ус.
После долгих поисков он услыхал, наконец, отозвавшийся из глубины тенистой беседки тихий серебристый голос жены. Беседка из толстой проволоки, густо обвитая каприфолиями, составляла одно из немногих уцелевших украшений сада, предпринятых Бенедиктом перед его свадьбой. Теперь достаточно было одного взгляда, чтоб убедиться, что всякая мысль о подобных украшениях на тысячу миль отлетела от него.
Войдя в беседку, Бенедикт несколько раз поцеловал руку жены и сел возле нее. Прелестная тридцатилетняя брюнетка сидела в скучающей позе, с открытою книжкой на коленях, положив свои изящно обутые ножки на скамейку. Приход мужа не расправил морщинок на ее лбу; она только немного отклонила голову, чтобы удалить свое лицо от его горячего дыхания.
— Я так устал, Эмилия, — начал он, — что могу позволить себе маленький отдых. Пусть там управляющий и рабочие подождут, а я посижу с тобой четверть часа. … Уф! Эта уборка, — изжаришься на солнце и вконец измучаешься.
— Я тоже страдаю от жары, — тихо сказала женщина.
— Да жара что! — проводя рукой по влажному лбу, продолжал Бенедикт. — Физическую неприятность всякий может перенесть, была бы душа спокойна.
— А что же тебя может так беспокоить? — с едва заметной иронией спросила Эмилия.
— Гм!.. Всегда ты спрашиваешь меня об этом, я всегда отвечаю, и ты спрашиваешь вновь.
— Я совершенно не могу понять и запомнить твои тревоги и твои дела…
С отпечатком еще большей скуки и утомления она прислонилась к спинке скамьи.
— Однако, — с некоторым раздражением заговорил Бенедикт, — это вещи очень понятные и удобозапоминаемые… Я до конца жизни не забуду, в каком я был страхе, когда в прошлом году не мог внести процентов в банк… Хлеб уродился плохо… Корчин хотели уже описывать… Помнишь, с каким трудом я добыл деньги и поскакал с ними в Вильно?.. Не дай бог испытать то, что испытал я прошлой осенью.
Пани Эмилия грустно кивнула головой.
— И для меня та осень прошла тоже не весело… Этот бронхит… потом я все время была одна, как затворница в пустыне.
Бенедикт поцеловал руку жены.
— Бедняжка, у тебя такое слабое здоровье! Правда, меня почти два месяца не было дома, а в это время ты несколько дней пролежала в постели. Но все-таки ты была не одна. Около тебя находились панна Тереса, Марта, Юстина, дети… Наконец, ты могла слушать пана Игнатия, — какое же это затворничество?
— Я всегда живу в пустыне, — шепнула женщина.
— О! — воскликнул Бенедикт, — лучше жить в пустыне, чем вечно вести такую борьбу, какую веду я! Сколько мне стоит, например, хотя бы эта борьба с мужиками! Ведь я родился человеком, я не тиран, не людоед… Когда-то я рвался к этому люду всем сердцем… а теперь? Господи! Как были они темным народом, так и остались, а я им ни в чем помочь не могу. Рубят они мой лес, травят поля, скотину на мои луга пускают, — спрашивается, оберегать ли мне свою собственность или нет?.. Если б я был магнатом, то, клянусь богом, не доходил бы ни до чего, — лучше меньше получить, но только не заводить этих вечных споров… Да самому-то мне плохо приходится. Здесь заштопаешь, глядишь — ив другом месте дыра, в третьем распоролось, и бог весть, что с нами будет! Хочешь, не хочешь, — вечно должен таскаться по судам, а сердце у тебя так и обливается кровью, так и плачет.
Он еще ниже наклонил голову, уперся руками в колени и смотрел в землю. Пани Эмилия, не сводя взора с верхушек деревьев, тихо проговорила:
— О! И я знаю, что значит плакать без слез…
Бенедикт поднял голову, внимательно заглянул в лицо жены и махнул рукой.
— Только, видишь ли, Эмилия, у тебя это все от нервов, а у меня… Ну, я-то уж и думать разучился о всяких веселых или возвышенных предметах… Но и мне хотелось бы иногда вздохнуть посвободней, быть уверенным, что все вы не останетесь без куска хлеба…
— О, этот хлеб, хлеб! — тихо рассмеялась Эмилия.
Бенедикт посмотрел на нее широко открытыми глазами.
— Чему ты смеешься? Хлеб… конечно, хлеб стоит у меня на первом плане. Сама ты не можешь обойтись без разных духов и притираний, а так иронически говоришь о хлебе.
— Я обхожусь без множества вещей, так же необходимых для души, как хлеб насущный… — немного оживилась пани Эмилия.
Бенедикт снова посмотрел на жену и еще ниже наклонил голову. Он молчал. Красивая брюнетка молчала тоже, пытливым взором оглядывая лицо мужа, его фигуру и его костюм. По ее лицу можно было видеть, что она подводила какие-то мучительные итоги, делала какие-то сравнения. Может быть, она думала, что сидящий рядом с ней человек был совсем не таким в то время, когда она узнала и полюбила его.
Тогда он был статным юношей, с блестящими, хотя и несколько грустными глазами. Танцевальных вечеров тогда никто не давал, она не видала его танцующим, зато могла восхищаться его гибкостью и силой, когда он сидел на коне. Его смелость и отвага, снискавшие ему репутацию чуть ли не безумца, несчастная судьба обоих его братьев придавали ему ореол поэтичности и рыцарства. Говорили, что только благодаря изумительно счастливому стечению обстоятельств он мог уцелеть. Вообще, при тогдашнем недостатке молодых людей, он мог считаться блестящею партией. Она гордилась, что он выбрал именно ее, что полюбил ее со всею силой своей натуры, что жизнь с ней, именно с ней, считал за счастье, которое должно озарить его жизнь после стольких горестных, смутных дней…
На вопросе о том, будет ли ее окружать в Корчине комфорт, и даже роскошь, она даже и не останавливалась, — она так привыкла ко всему этому в родительском доме, что и не воображала, как можно жить иначе. Впрочем, ею руководил не расчет, когда она, краснея от счастья, давала слово Бенедикту. Говоря просто, будущий муж очень нравился ей, она любила его. Почему же теперь… Да разве этот человек был сейчас таким, каким казался десять лет тому назад?
Теперь кости его как-то особенно разрослись от постоянной верховой езды и движения, мускулы огрубели; походка его отяжелела, шея покрылась густым загаром. На лбу, когда-то гладком и белом, каждый год оставлял по морщине. Теперь Бенедикт был одет в широкий неуклюжий парусиновый сюртук и еще более неуклюжие высокие сапоги. Правда, все эти изменения произошли не сразу; но глаз, привыкший к изысканным формам жизни, никогда не мог освоиться с этими переменами.
Почему этот человек так изменился, она не понимала, не старалась даже понимать. Достаточно, что вот уже несколько лет, как она начала испытывать горькое разочарование, от которого хворала и грустила. В безлюдном и тихом Корчине, в присутствии вечно занятого мужа, не имевшего ни времени, ни охоты разделять с ней ее любимые занятия, она просто-напросто утрачивала всякую охоту жить. Это выражалось в постепенно возраставшем отвращении ко всякому движению. Зачем ей утруждать себя, коль она не может доставить себе этим хоть каплю удовольствия?
Для подкрепления сил она дважды ездила за границу и возвращалась действительно окрепнувшей, возрожденною; но проходило несколько месяцев — и ее болезнь и тоска возвращались с новою силой. Она перестала бывать у соседей, — они были так неинтересны; редко выходила гулять, потому что все окружающее было так хорошо знакомо ей, так обыкновенно. Ее мало-помалу охватывала какая-то апатия; даже короткий переход из дома в беседку казался ей подчас утомительным. К счастью, она любила читать и заниматься различными работами и теперь поглощала множество книжек, вышивала различные подушки, салфетки, скатерти и т. п. При всем этом она, однако, страшно скучала и была подвержена различным нервным болезням, предчувствовала их приближение и старалась бороться с ними при помощи тысячи средств. Таково было ее поистине несчастное положение.
Когда красивая тридцатилетняя брюнетка молча вспоминала все это, плечистый, загорелый, утомленный человек в парусинном платье и длинных сапогах повернулся к ней, заглянул ей в глаза, взял в свои загрубелые руки ее нежную ручку и заговорил:
— Скажи Эмилия, отчего в последнее время ты так холодна со мной? Может быть, я обидел тебя чем-нибудь, может быть, в чем-нибудь ты меня можешь упрекнуть? Вот и сегодня… Я спешил, — чтоб отдохнуть около тебя, успокоиться, мне хотелось облегчить свою душу, поцеловать тебя, набраться бодрости, а ты только упрекаешь меня или молчишь… да, да, ты чуть ли не враждебно относишься ко мне… Эту черту я замечаю в тебе уже не в первый раз… о, уже не в первый! — Давно заметил, но сегодня меня это как-то особенно кольнуло в сердце… Отчего ты так холодна ко мне? Отчего ты вечно чувствуешь себя несчастною, — отчего, скажи, радость моя отчего?