— Глупо говорите! — сказал Лапшин. — Не знаете — не говорите.
Он помолчал, потом вынул записную книжку и спросил, ставя карандашом точку:
— Ленинград?
— Да.
— А сюда Рыбинск. Раз, два, три — через Горький до Астрахани по Волге. Из Астрахани по Каспию до Баку. Из Баку в Тбилиси. Раз! Из Тбилиси в Батуми — два! Из Батуми на теплоходе до Одессы — четверо суток, представляете себе? Потом из Одессы в Ленинград — раз, два, три!
— Да, — сказала Бычкова.
Во втором часу ночи вернулся Бычков. Увидев у себя в комнате начальника, он смутился, но скоро повеселел, сел возле горячей кафельной печи на стул верхом и молча пил чай стакан за стаканом.
— Вы заходите, — говорила Бычкова, провожая Лапшина по коридору. — Или хотите, я к вам зайду?
— Ладно, зайдите, — сказал Лапшин. — А завтра пришлите мне заявление и справки там, какие нужно. Ну, будьте здоровы!
Так как шофера он отпустил, то назад пришлось идти пешком. Очень хотелось спать. Но все-таки по дороге он заглянул в две пивные. Заведующий пивной-подвальчиком сказал ему:
— Не извольте беспокоиться! Полный порядочек! Был тут один, по прозванию Козодой, — наладили в отделение.
— Кривой, что ли?
— Так точно.
— А прилавок кто разворотил?
Заведующий смущенно улыбался.
— Поцарапались тут две мышки.
— То-то мышки! — сказал Лапшин. — А еще культурная пивная! Безобразие разводите! Ваша как фамилия?
— Разводящий, — сказал заведующий.
— Так вот, чтобы был порядок!
— Слушаюсь.
— И никаких мышек! И руки надо чистые иметь! Попятно?
Он ушел, коротко козырнув. Дома разделся, снял телефонную трубку и заснул с нею в руке — не успел ее повесить.
Его разбудила Патрикеевна, — нужны были деньги — идти на рынок. Он долго ничего не понимал, потом сказал:
— Поди ты, ей-богу! Откуда у меня деньги перед получкой?
— У меня есть свои, — сказала Патрикеевна, — могу на свои в долг сходить. Вы запомните!
— Ну и чудно!
Он проспал еще минут десять-пятнадцать и, проснувшись, вдруг вспомнил вчерашний свой разговор с Бычковой. «Им бы квартиру дать, — сонно думал он, — под охру бы всю. А? С кухней, с уборной, с ванной, чтобы культурненько. И с медной дощечкой на дверь». Он дремал, ворочался на воющих пружинах матраца и сквозь дремоту вдруг размечтался о том, чтобы всем работникам своего отделения выдать по квартире, «А чего ж, — думал он, — построю дом на сорок шесть квартир — и пожалуйста! И распишусь!» И, уже заснув, он сделал такое движение рукой под одеялом, как будто расписывался. «И семафор, — решил он, — и двадцать пять этих…» — Он что-то забыл, взглянул на новый дом и сказал: «Вот чудненько!» И понял, что все это ему приснилось. «Ничего, построим, — думал он, — и Ваське комнату дадим! Хорошо бы рояли в квартирах, пальмы. Телевизоры, черт бы их драл, бассейн там плавательный».
— Вставай, Васюта, — сказал он. — Пора!
Встал, вскипятил чайник и сел за стол в кальсонах с завязками, почесывая голову.
— Здоров? — спросил он.
— Ослабел, — сказал Васька, — Пропал мальчик!
Все утро Лапшин не мог отделаться от мыслей по поводу дома и, вздыхая, придумывал новые и новые усовершенствования: детскую площадку, лифты, дырки в стенах, чтобы грязное белье проваливалось прямо в прачечную.
Потом привели дядю Паву — степенного, очень красивого конокрада. Покашляв в ладонь, дядя Пава сел на стул и положил руки на колени. Когда Лапшин на него взглянул, он произнес:
— Здравия желаем!
— Здравствуйте! — сказал Лапшин. — Что имеете добавить к показаниям?
— Никаких я показаний не давал, — произнес дядя Пава, — которое у вас написано — все вранье. В расстройстве был за несправедливость и наговорил невесть чего.
Злобно-лукавые его глаза внезапно погасли, сделаюсь мутными. Он пригладил большой ладонью синие, с цыганскими кольцами, кудри и потупился.
Лапшин молчал.
— Да-с, — сказал дядя Пава, — оговорили меня. Паршивец стал парод.
— Сам у себя коней ворует? — спросил Лапшин.
— Вполне возможно, — сказал дядя Пава, — ворует мало — еще клевещет.
Лапшин опять замолчал. Его большое лицо потемнело. Он покашлял, порылся в деле, потом позвонил и велел вызвать Бычкова. Тот пришел, хромая, в дверях вынул изо рта пустой мундштук и встал «смирно».
— Дело можно полагать законченным, — сказал Лапшин. — Следствием установлено, что кулак Шкаденков действительно совершал налеты, уводил копей и так далее. Тут я выделил убийство конюха Мищенко. Обратите внимание!
— Слушаюсь! — сказал Бычков.
Вошел секретарь и сказал, что к Лапшину пришла какая-то гражданка из театра.
— Пустите, — сказал Лапшин.
Тяжело поднявшись с кресла, он встретил Адашову у двери. Она была в той же пегой собачьей шубе, и лицо се с мороза выглядело свежим и совсем еще юным.
— Можно? — робко спросила она, но, заметив спину дяди Павы и фигуру Бычкова, торопливо шагнула назад.
— Ничего, — сказал Лапшин, — посидите пока.
Она села на стул у двери, а Лапшин опять опустился в свое кресло.
— На расстрел дельце пошили, — сказал дядя Пава. — Верно, гражданин Лапшин?
Он глядел на Лапшина из-под припухших коричневых век таким острым, ничего не боящимся взором, что Лапшину вдруг кровь кинулась в голову. Он ударил кулаком по столу и крикнул:
— Молчать!
По тотчас же сдержался и сказал:
— Я спрашиваю, а не вы.
— Это конечно, — согласился дядя Пава.
Он опять провел ладонью по кудрям, и Лапшин заметил его взгляд, брошенный на Бычкова, — косой, летящий и ненавидящий. Бычков же поглядел на него внимательно и вдруг усмехнулся.
— Дело прошлое, — сказал он, — это вы мне ногу прострелили, Шкаденков?
— Боже упаси! — ответил конокрад. — В жизни я по людям не стрелял.
И он облизал свои красные, еще красивые губы.
— Резал, верно, — сказал он, — ножиком резал. И вас порезал на Береклестовом болоте, ударил ножиком, помните?
— Как же, — сказал Бычков, — в плечо. Верно?
— И в спину еще ударил, — напоминал конокрад, — думал, грешным делом, мертвого режу, но нет — не вышло.
— Не вышло, — подтвердил Бычков.
— Живучи, — почтительно сказал конокрад, — аж завидно.
— Живуч, — согласился Бычков и спросил: — Все за свое, за доброе?
— Не за чужое, — сказал конокрад, — но при помощи.
Он оглядел Лапшина и Бычкова и добавил:
— Я смелый. Как вы считаете?
— Мертвого ножом резать — это, конечно, смелость, — сказал Бычков и спросил у Лапшина, можно ли идти.
Он увел с собой дядю Паву, и Лапшин сказал Адашовой:
— И такие тоже бывают. Но редко.
— Страшный господинчик, — сказала Адашова.
— Ничего, достали, — ответил Лапшин.
Он молча поглядел Адашовой в глаза, потом спросил:
— За что это меня ваш старик чиновником обругал? Не помните?
Адашова потупилась и покраснела до того, что Лапшину стало ее жалко.
— Ну, леший с ним! — сказал он, по-детски складывая губы и сдувая со стола папиросный пепел. — Шут с ним, с вашим артистом!
— Все это было позорно, — сказала она, — весь этот наш визит к вам. Такие глупые вопросы…
— Да нет, вопросы не то чтобы уж и глупые, — сказал Лапшин, — но не люблю я про психологию разговаривать. Вот возился я с одним убийцей восемь месяцев — жену он свою убил, а тут вынь да по ложь — психологию. Не так это просто!
И, чтобы кончить неприятный разговор, он спросил у Адашовой: показать ей типов или она еще посмотрит фотографии?
— Не знаю, — сказала она, — как вам удобно, мне все интересно… Я, видите ли, должна играть проститутку в этой пьесе, воровку и немного даже психопатку. Так если можно, я бы поглядела…
— Точно, — сказал он, — будет устроено. Тут у меня сидит одна такая, Катька-Наполеон называется. Заводная дамочка… Вы мне про роль поподробнее изложите, я вам, может, чего посоветую, — смущенно добавил он. — Я этот народ отлично знаю.
Она стала рассказывать, а он слушал, подперев свое большое лицо руками и иногда поматывая головой. Вначале Адашова путалась и волновалась, потом стала рассказывать спокойно.
— Мне, в общем, все не нравится, — сказала она, — но роль может выйти. Как вам кажется?
— А вы с тем стариком, который с челюстью, против пьесы?
— Ах, с Захаровым! — улыбнувшись, сказала Адашова. — Нет, мы против режиссера. Режиссер у нас плохой, пошлый. А Захаров — сам режиссер. Кажется, теперь Захаров будет эту пьесу ставить. У него интересные мысли есть, и мы с ним тогда у вас так радовались потому что все наши мысли совпадали с тем, что вы говорили. И мы пьесу теперь переделываем… Драматург сам приехал сюда…
И Адашова стала рассказывать о том, как будет переделана пьеса.