Выступал против футуристов Мережковский.
По поводу футуристов вспомнили давнишнюю угрозу Мережковского: он еще во время первой революции говорил о «грядущем хаме». На это отвечал Маяковский, прочтя доклад «Пришедший сам». Это был доклад о новой русской литературе.
В. Хлебников в стихотворении «Признание» (подзаголовок «Корявый слог») впоследствии комментировал этот доклад.
Он говорил, что слово «хам» можно составить из инициалов X и М.
Хам!
Будем гордиться вдвоем
Строгою звука судьбой.
Будем двое стоять у дерева молчания.
Вымокнем в свисте.
Турок сомненья
Отгоним Собеским
Яном из Вены,
Железные цари,
Железные венцы
Хама
Тяжко наденем на голову,
И шашки наголо!
Из ножен прошедшего – блесните, блесните!
Дни мира, усните,
Цыц!
Старые провопли Мережковским усните.
Рыдал он папашей нежности нашей.
Звуки зачинщики жизни.
Мы гордо ответим
Песней сумасшедшей в лоб небесам.
Да, но пришедший и не хам, а сам —
Грубые бревна построим
Над человеческим роем.
Война – 1914 год и год 1915
В октябре 1914 года в «Аполлоне» Георгий Иванов напечатал статью «Испытание огнем». Вот что он пишет между прочим:
«Как это ни странно – слабее всех отозвались на войну в мирное время всячески прославлявшие ее футуристы. В одном московском журнале появились вымученные и неприятные стихи В, Маяковского, В. Шершеневича и др.».
Стихи Маяковского, которые не понравились «Аполлону», – это «Война объявлена».
Улицы были полны мужчинами, которые постарались одеться в черное и засунуть брюки в высокие сапоги. Шли на мобилизацию, шли большими группами. Сбоку городовой с толстой книгой.
Потом большие казармы. В них набирали людей, одевать было людей не во что. Пахло солдатским супом – в такой суп кладут много лаврового листа, – хлебом, шинелями.
Я попал на войну охотником из вольноопределяющихся. Права на производство я не имел. Бывал в армии, но не очень был армии нужен. Скоро вернулся в Петербург и стал инструктором броневого дивизиона.
В ночь перед мобилизацией долго ходил по Петербургу с Блоком. Он говорил мне:
– Не нужно думать о себе во время войны никому.
Он войне не был рад, но принимал ее как ступень в истории, не зная, что будет дальше. В стихах это будет яснее:
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.
Есть немота – то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.[21]
Для того чтобы понять, насколько это не похоже на остальные стихи о войне, надо их посмотреть. То были стихи с Георгием Победоносцем, с рассказом о храбрости, с упоминанием Львова.
Или то были стихи отыгрывающиеся.
Владислав Ходасевич в «Аполлоне» напечатал вещь, которая называлась «Из мышиных стихов». Приведу две строфы:
У людей война. Но к нам в подполье
Не дойдет ее кровавый шум,
В нашем круге – вечно богомолье,
В нашем мире – тихое раздолье
Благодатных и смиренных дум.
Франция! Среди твоей природы
Свищет меч, лозу твою губя.
Колыбель возлюбленной свободы!
Тот не мышь, кто не любил тебя!
«Тот не мышь» – это пародия на слова: «Тот не человек».
А может быть, пародия на стихи Некрасова:
Не русский – взглянет без любви
На эту бледную, в крови,
Кнутом иссеченную музу…
Мы сейчас не занимаемся, конечно, Ходасевичем. Пусть будет мертв.
Его подполье все же было попыткой не в лоб писать, не славить вместе с другими.
Маяковский еще не был забран.
Маяковский познакомился с Горьким.
Читал Маяковский Горькому стихи в Мустамяках. Мне Алексей Максимович рассказывал, что он был поражен и что даже маленькая серая птичка прыгала по дорожке, надувалась, косилась и все не решалась улететь: очень интересно!
Маяковский писал «Облако в штанах».
«Облако в штанах» появилось кусками в первом «Стрельце» в 1915 году.
Затея Кульбина удалась: вышла книга с Блоком, Кузминым, с большой статьей Кульбина, со стихами Каменского, Маяковского, с прозой Ремизова. Статья Кульбина была разделена на многие главы, последняя глава называлась «Концы концов». Статья была объясняющая, говорилось, что кубизм кончается, начинается футуризм.
Оказалось, что война не сразу разрушает дачи. На дачах продолжали жить, Петербург не обстреливали. В мае месяце 1915 года Маяковский, выиграв шестьдесят пять рублей, уехал в Куоккалу. Он обедал то у Чуковского, то у Евреинова, то у Репина. Жена Репина имела двойную фамилию – Северова-Нордман. Она пыталась разрешить все социальные вопросы удешевлением жизни, носила пальто, подбитое стружками, и ела жареные капустные кочерыжки.
Маяковский жил в Куоккале по семизнакомой системе, в скобках он называл эту систему «семипольная»: в воскресенье он ел у Чуковского, в понедельник – у Евреинова, Репин и кочерыжки приходились на четверг. А вечером он ходил по пляжу.
Брики жили в Петербурге. Осипа Максимовича забрали на военную службу, попал он в автомобильную роту. А потом решили, что еврею в автомобильной роте быть не надо, и всех собрали и отправили на фронт. Брик пошел домой.
Сперва он уходил из дома в форме, потом стал ходить в штатском. О нем забыли. Прошло два года. Его должны были растерзать. Но для этого его надо было найти, заинтересоваться. Брик жил на Жуковской улице, дом № 7. К нему ходили десятки людей. Он не мог сделать только одного: переехать с квартиры на квартиру. Тогда он стал бы движущейся точкой и должен был бы прописываться. Но зато он мог надстроить дом, в котором жил, тремя этажами и не быть замеченным.
По улицам ему ходить было трудно. Вдруг будет облава!
Он строил на рояле театр не менее метра в кубе и автомобиль из карт. Постройкой восхищалась Лиля Брик.
Брики очень любили литературу. У них был даже экслибрис. Дело прошлое: тогда экслибрисов было больше, чем библиотек. Но экслибрис у Бриков был особенный.
Изображалась итальянка, которую целует итальянец, и цитата из «Ада». «И в этот день мы больше не читали».
Такой экслибрис уже сам по себе заменял библиотеку.
Приехала сестра Лили – Эльза. К ней зашел Маяковский.
– Не проси его читать, – сказали Эльзе.
Но Эльза не послушалась. Володя прочел стихи. Ося взял тетрадку, начал читать.
Маяковский Брику понравился, и он решил издавать его и вообще начать издавать. Это было смело для человека, который жил без паспорта.
Брик – кошка, та самая киплинговская кошка, которая ходила по крышам сама по себе еще тогда, когда крыш не было.
Маяковский решил познакомить меня с Бриком. Я жил на Надеждинской, и он жил в доме напротив. Теперь эта улица – улица Маяковского.
Володя зашел и оставил мне записку: «Приходи к вольноопределяющемуся Брику». А я знал в автомобильной роте вольноопределяющегося с такой фамилией, который раз тронул машину, машина рванула, прыгнула и разбила дверь впереди. Вольноопределяющийся дал задний ход, машина пошла боком и назад и разбила еще дверь сзади. Мне было интересно посмотреть на Брика. Я пошел по адресу: Жуковская улица, дом 7, квартира 42. Из булыжника вырастает железный решетчатый фонарный столб. Дом высокий, напротив дома конюшня, и в ней «головы кобыльей вылеп».
Я открыл дверь. За дверью был Брик, не тот, которого я знал прежде.
Это был однофамилец.
Брик-однофамилец был с остриженной головой, молодой, стоял у рояля. На рояле автомобиль из карт.
Квартира совсем маленькая. Прямо из прихожей коридор, слева от коридора две комнаты, а спальня выходит в переднюю. Квартира небогатая, но в спальне кровати со стегаными одеялами, в первой комнате – тоже не из коридора, а из передней – уже описанный рояль, стены увешаны сюзане, и большая картина-масло под стеклом, работы Бориса Григорьева, – хозяйка дома лежит в платье.
Плохая картина. Лиля ее потом продала.
Потом узенькая столовая. Здесь читал Маяковский стихи.
У Маяковского завелось пристанище.
Пристанище – старое русское слово, порт у нас звался раньше «корабельное пристанище».
Долго качало и мяло Маяковского. Он сам толкался, он посылал свою карточку в журнал и писал статью: вот, мол, какой я.
Шутил печально, писал, приложивши карточку:
«Милостивые государыни и милостивые государи!
Я – нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
Я – циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.