Карикатурный двойник Яноша Карпати, ибо тоже слепой раб собственных прихотей, Абеллино вместе с тем – главный антагонист всего хорошего, что таится в разных общественных слоях и в людских душах. Чему же он этим обязан, что в нем особенно отталкивает автора, героев и читателя? Конечно, хищнический гедонизм – эгоистичная жажда наслаждений; вульгарный материализм, который видает вся логика его поступков и побуждений. Человек низкий, он и всем приписывает низость, во всем подозревает умысел. Вспомним его отношение к женщинам (как всегда, душевная низость проступает тут особенно красноречиво). Одна (Шатакела) молода, зачем же ей, дескать, следовать за мужем, кончать с собой по обычаям своей страны, ведь еще захочется пожить. У другой (Фанни) – сестры легкого поведения, значит, и ее удастся толкнуть на ту же дорожку. Низменность его натуры с самого начала и возмущает Рудольфа: он не просто за даму (Шатакелу) вступается согласно кодексу рыцарской чести, а цинизма его не может стерпеть, этой злокачественной язвы буржуазной эпохи: доказать хочет, несмотря даже на свою байроническую холодность, что есть еще, не только на экзотическом Востоке, высокие моральные понятия, хотя бы у него одного во всей испорченной Европе.
Цель оправдывает средства! Этот сугубо низменный, вероломный тамерлановско-талейрановский принцип служит и негласным кредо Абеллино. А практическое его осуществление – игра на мелких чувствах и страстях: на жадности (так обрабатывает он Майершу), на тщеславии (затрагивая эту струнку, суля артистическую карьеру, пытается он обольстить Фанни). Брезгливо спрыскивая свои золотые одеколоном, такие хлыщи не гнушаются улаживать с их помощью самые скверно пахнущие делишки.
Абеллино, впрочем, не какой-нибудь гений злодейства. Он не носитель, а один из опошлителей того принесенного новым временем и отчасти в борьбе с феодальной косностью даже нужного духа отрицания и сомнения, который в литературе обрел незадолго до того великое воплощение в Мефистофеле Гете. Индивидуализм Абеллино себялюбиво мелочен, творимое им зло – пакостническое, мстительность его – прилипчивая, настырная, крохоборческая. Он скорее комически отрицательный западник, подобно тому как Янош Карпати с любезной его сердцу «питейной братией» – почти до фарсовости сниженные мадьярофилы.
Тем вреднее, однако, для общества подобные презирающие труд, разрушающие идеалы себялюбцы. Опасность не в крупности их, а в массовости. Против этой опасности и выдвинул писатель просвещение дворян, которые – от Рудольфа и его друзей, Иштвана и Миклоша, до раскаявшегося, нравственно возрожденного набоба – становятся благодетелями народа, будителями нации. И еще он противопоставил ей человеческие добродетели той ремесленной и мелкочиновной мещанско-городской среды, которая вступает в прямое сюжетное и конфликтное соприкосновение с дворянско-буржуазной: с Яношем Карпати, Рудольфом, Абеллино и прочими.
Среда эта, которой на заре исторической эмансипации третьего сословия Дидро, Лессинг посвящали сочувственные пьесы (они так и назывались: «мещанские драмы»), действительно добродетельна – и не просто в узкопрактицистском смысле прилежания, скопидомства, пресной филистерской морали. В Терезе, например, воюющей с нравственной леностью и трусостью своего тщеславного простака брата (Майера) за спасение хотя бы одной его дочки, Фанни, – в ее альтруистической заботе, неуклонной доброй воле есть пускай немножко угрюмо-ригористичное, но несомненное душевное величие. Можно понять и яростное пуританство судейского Бордачи. В лице и через голову Майера он ведь бичует торговлю честью и совестью, ополчается на дворянских и недворянских вертопрахов, что рады усвоить только пороки проникающей в Венгрию цивилизации.
Тем более достойны уважения честный столяр Болтаи и его влюбленный в Фанни подмастерье Шандор Варна, которые отваживаются вступить в отчаянное, почти безнадежное, но неколебимое, бескомпромиссное единоборство с Абеллино.
И правда, Шандор, этот бескорыстный художник своего ремесла, обожающий Руссо венгерский плебей, на голову выше любого из светских львов, родовитых «юных титанов». И душевной твердостью наделен, и чувством собственного достоинства, которое способно до гражданского мужества подняться в трудные минуты. Какую, в самом деле, острастку они с Болтаи дают в газете Абеллино, покусите-лю на Фаннину честь! Случай небывалый в бесправной сословной Венгрии того времени. А перед тем, в монархической Франции, Варна демонстративно, «от имени народа» бросает венок травимой светской публикой артистке: демократический, плебейский отпор организует аристократии герба и злата! Он умеет не только любить – преданно, самозабвенно, но и ненавидеть. Питаемая оскорбленным чувством, почти «классовая» ненависть разгорается в его груди, позволяя твердо взглянуть даже в лицо смерти. Право же, этот простой мастеровой достоин лучшего жребия. И то, что графы (Рудольф с Иштваном) вызываются быть секундантами Шандора против Абеллино, служит словно признанием его высоких нравственных и гражданских доблестей.
Но… в общественно-патриотической деятельности у себя на родине этот храбрый ремесленник, восторженный руссоист сам оказывается всего лишь «секундантом» либерально-дворянских реформаторов, на которых взирает с молчаливым почтением, не пытаясь даже шагу ступить ни на какие публичные форумы. И мысли не закрадывается у него, что любимую Фанни свело в могилу именно сословное неравенство, то же самое чтимое им в лице Иштвана и Рудольфа дворянское общество. Слишком он скромен для этого, вышколен, знает свое место. Его гражданскому мужеству недостает социальной широты, оно еще сковано цеховой замкнутостью, вошедшей в плоть и кровь привычкой подчиняться.
Да и как могло быть иначе? Собственное его сословие слишком неразвито. И уже поэтому писатель не очень мог ждать от народа сознательных действий. Йокаи ведь не Петефи, этот опережавший свое время трибун народных низов, бунтарство не его стихия. Неудивительно, что даже прекрасный образ Фанни, другой замечательной посланницы низов, овеян неким возвышенным, но все-таки стоицизмом. Девушка, женщина с пылким сердцем, со смутной, но всепоглощающей жаждой больших чувств, светлых идеалов, она обречена лишь на немое обожание, страдальческое самоотречение, самомучительство и, наконец, раннюю смерть. Вместо свободного соединения с любимым (Рудольфом), не в силах сломать сословные перегородки, но в искусительной надежде хоть приблизиться к нему, вынуждена она согласиться на брак с немилым стариком и платится за свои мечты и свою слабость всеми муками неудовлетворенного чувства и самой жизнью. Судьба Фанни напоминает удел пушкинской Татьяны, но – в силу общественного неравенства – любовь ее и самоотречение трагичней, горше; они словно вопиют к небу, к дворянскому окружению и к нам, читателям.
Тут мы еще ближе подходим к ответу на вопрос: в чем у Йокаи подлинная опора, противовес нравственной порче, буржуазному и феодальному развращению? Конечно, если сословные перегородки не сносить во имя народоправия, народовластия, а лишь постепенно, великодушно разгораживать общество сверху, чему посвящают себя Рудольф с женой, разумницей Флорой, добрые покровители и Терезы, и Фанни, и Варны, и старика Карпати, – такая антибуржуазность попросту утопична. Это опять лишь некое, пусть облагороженное, очищенное от ретроградных несуразностей «мадьярофильство» – наподобие славянофильства с его верой в извечные национальные добродетели. В общественной жизни оно не могло привести ни к чему, кроме скрашенного просвещением и всякого рода филантропией охранительства помещичьих и вообще «исконных» устоев. Недаром даже у Рудольфа, этого просвещенного ревнителя прогресса, на могиле Фанни шевелятся не очень вольные мысли: как бы она была счастлива, не рвись куда-то ввысь и прочь, останься в своем добром, старом мещанско-идиллическом мирке!
Однако Йокаи-художник говорил своим романом нечто большее. Недаром ведь его Фанни приемлет крестную муку: не слушаясь голоса рассудка, «здравого» смысла, вступает на костер нравственных страданий, словно те уэльские барды известного венгерского поэта Араня, которые верную смерть предпочитают верной службе королю Эдуарду. Ибо, кроме политико-патриотических умозрений, существовала еще сфера чувств, требования сердца. Социальное сознание в низах общества еще недостаточно развилось, но уже жарко горело демократическое чувство, делая свой выбор, увлекая на неторные, незаконопослушные пути самоосвобождения. И если Рудольф, Флора и другие представляют в романе здравый дворянско-либеральный разум, то Болтаи, Шандор Варна, а в первую очередь Фанни – именно это новое, равно неразумное с дворянской и ограниченно-мещанской точки зрения, но здоровое, естественное чувство. И собственное сердце писателя, отзываясь на неявственную пока, подспудную работу истории, звало туда, откуда отвлекал ткавший свои успокоительные социальные иллюзии политический разум.