И теперь, когда бай Ганю изложил им свой план издания газеты, охарактеризовал ее направление и перечислил будущих ее сотрудников, Гочоолу и Дочоолу почувствовали в глубине души какое-то угрызение, уловили, что во всем этом деле есть что-то отталкивающее, недопустимое. Но к тяжелому верхнему слою, придавившему их чистые чувства, бай Ганю прибавил еще один пласт, окончательно эти чувства задушивший. Красноречиво, с увлечением, со страстью, он обрисовал им материальные выгоды, которые принесет это предприятие. Более убедительные аргументы для Гочоолу и Дочоолу и не были нужны.
Дверь отворилась, и на пороге показалась острая лисья мордочка Гуню-адвоката. За ним вошел Данко Харсызин.
— Вот, Гуню, что ты скажешь? — по-приятельски промолвил бай Ганю. — Мы хотим газету выпускать…
— А почему бы нет? Давайте. Пожива будет? — ответил Гуню, подмигнув и пошевелив пальцами.
— Живи — не тужи.
— Будет или нет?
— Будет, будет.
— Ладно. А какую газету — за правительство или оппозиционную? Говори скорей, меня клиенты ждут.
— Вот тут загвоздка: то ли за правительство, то ли — оппозиционную… Кабы знать, долго ли нынешние продержатся.
— Говори скорей, у меня клиенты.
— Знаешь, Гуню, — промолвил в раздумье бай Ганю, не обращая внимания на слова адвоката. — Я думаю, пока что за правительство…
— Да, да, лучше за правительство, — поспешно поддержали Гочоолу и Дочоолу.
Бай Ганю посмотрел на них сердито — зачем перебиваете? — потом продолжал:.
— А только почуем, что ихние дела плохи, так сейчас ногой им под зад и с новыми — опять к власти, а?
— Идет. А обещали вам что-нибудь?
— Само собой. Без этого как же?
— Ну, коли так, начнем, — решил Гуню-адвокат.
Тут пошел разговор о том, каким способом организовать издание и какого, так сказать, направления должен держаться новый орган в тех или иных вопросах. Было решено сообразовываться с временем и обстоятельствами, а также с материальным интересом, «даст бог». О России заладим: наша освободительница, братский русский народ, да здравствует царь-освободитель (царство ему небесное); а увидим, не клеится у них, опять давай о «Задунайской губернии». Насчет Македонии помолчим, знаешь, никак не идет: не такое время. Австрия там, Тройственный союз — ну, ни в какую!
— А с молодежью, с молодежью-то что делать будем? — вмешался Гочоолу. — Она тоже зашевелилась!
— С ней заигрывать придется, ничего не поделаешь. Ребята — сорвиголовы. Иной раз и шапку будем перед ними ломать. Время такое, как же иначе-то? — со вздохом промолвил бай Ганю.
— Как же иначе? — взревел Данко Харсызин, и глаза у него потемнели. — Дубье неотесанное! Вот как двину…
— Сиди смирно, Данко….
— Р-р-разгромлю негодяев!..
— Замолчи, перестань! Сиди на месте. Все в свое время!
— Давай скорей, бай Ганю: клиенты ждут, — воскликнул Гуню-адвокат с нетерпением.
— Послушай, Ганю, знаешь (да ну их, чертовых твоих клиентов!)… Знаешь что? Сядь-ка, ты нынче вечером да напиши передовую. Побольше верноподданнических чувств напусти, чтобы сам князь подивился. Вставь туда: Ваших смиренных чад, и Нашего отца родного, и припадаем к августейшим стопам Вашим. Ладненько нанижи, будто четки, — ты знаешь как! Ну, и о народе два слова, как полагается. Понял меня? Хорошо. А в конце оппозицию продерни: эти предатели, эти…
— Предатели нынче устарело. Поставим мерзавцы, — поправил Гуню.
— Что ж, ладно. Ставь мерзавцев. Да не забудь еще фатальных для болгарского народа. Черт его возьми совсем, больно нравится мне это слово «фатальный»{146}. Когда говоришь этак х-ф-фатальный — будто кого за горло х-фатаешь!.. Приятно! Одно удовольствие!
— А для меня нет лучше удовольствия, как ежели я кого изругаю, — чистосердечно признайся Данко Харсызин. — Сразу на сердце полегчает.
— Молодец, Харсыз! Так и надо! — в восхищении воскликнул бай Ганю и похлопал Данко по плечу. — Значит, дело в шляпе. Ты, Гуню, как я тебе сказал, напишешь передовицу — да? А вы, Гочоолу и Дочоолу, состряпаете несколько корреспонденции, телеграмм.
— Каких телеграмм, каких корреспонденции? — в недоумении спросили оба.
— Как каких? Всяких. Вы что? Газет не читаете? Напишите: Ваше царское высочество, народ коленопреклоненно ликует и дружно молит всевышнего{147}, ну и так далее; валяйте, что в голову придет. Скажите там: болгарский народ дал тысячи доказательств того, что когда затрагивают его права, все подымаются как один… как бы сказать… со слезами на глазах… и в таком духе. В конце концов много и не надо; пошлите оппозицию подальше — славно!.. Не турусы же всякие философские разводить. Так-то! Все равно никто не поймет. Наше дело — втереть очки, и поехало! Так, что ли?
— Ну, прощайте, меня клиенты ждут, — Проворчал Гуню-адвокат и взялся за шапку.
— Черти тебя ждут… Ладно, ступай. Да слушай, Гуню, чтоб завтра утром статья была готова. Ну, всего!
Гуню пошел к двери, за ним поднялись Гочоолу и Дочоолу, получившие от бай Ганю необходимые инструкции.
— Послушайте, господа, а о самом главном-то забыли! — крикнул он им вслед. — Как мы свою газету окрестим?
— Это ты правильно, бай Ганю… маху дали! — откликнулись Гочоолу и Дочоолу.
— Вопрос серьезный, — сказал Гуню-адвокат. — И знаешь почему? Потому что эти дьяволы все хорошие названия забрали, ничего нам не оставили. Но как-никак — что-нибудь и для нас найдется. По-моему, лучше всего назвать нашу газету «Справедливость», а в скобках прибавить: «Фэн-дю-сьекль»[47].
— Чего?
— Это французское выражение; вам не понять.
— Не надо нам французского; вот по-латыни можешь вставить что-нибудь — для интересу.
— Двинем какое-нибудь «Tempora mutantur…»[48].
— Двинем, ежели к месту. Гочоолу, как по-твоему? — спросил бай Ганю.
— «Справедливость» — хорошее слово; только, сдается мне «Народная мудрость» красивей будет, — ответил Гочоолу.
— Не согласен, — возразил Дочоолу. — Это что-то поповское. Лучше назовем «Болгарская гордость».
— А ты, Харсыз, что скажешь?
Я? Откуда мне знать?.. Назвать бы «Народная храбрость» — и плевать на все! А ответственным редактором Сары-Чизмели Мехмед-агу сделаем, а?
— Вздор. Слушайте, что я вам скажу, — авторитетно заявил бай Ганю. — Мы окрестим нашу газету либо «Болгария для нас», либо «Народное величие». Одно из двух. Выбирайте!
— «Народное величие»!.. Согласен… «Народное величие». Да, да, ура!
— Ну, прощай, бай Ганю.
— Прощай.
Гочоолу, Дочоолу и Гуню-адвокат ушли.
— Ты, Данко, останься. Мы с тобой напишем заметку.
— Ладно. Прикажи подать анисовой да закуски, и начнем. Да смотри, чтоб не притащили каких-нибудь кислых стручков, а чтоб, как полагается, хорошая закуска была. Ведь тут газету пишут — дело не шуточное!
Принесли водку с закуской. Может, бай Манолчо спросит, с какой? Это не важно, а важно то, что бай Ганю и Данко Харсызин, засучив рукава, приступили к руководству общественным мнением.
— Слушай, Данко, наш сосед страшно форсит; и ученый-то он, и честный, и черт-те какой. Пропесочим его как следует, а?
— Не то что пропесочим, а с грязью смешаем, — объявил мастер по части мата.
И начали… «Как нам сообщают», — вывел бай Ганю и стал выкладывать на чистый лист бумаги такие черные дела соседа, о которых ему не только никто ничего не «сообщал», но и во сне не снилось. Бай Ганю писал и зачеркивал, писал и зачеркивал, не удовлетворяясь ядовитостью своих стрел: словечко «вор» показалось ему слишком нежным; он зачеркнул его и заменил словом «разбойник»; но оно звучало слишком обычно — он прибавил «с большой дороги» и еще «фатальный». Сам сосед, жена его, дети и все родственники выходили из-под пера бай Ганю форменными извергами. Он прочел свое произведение Данко Харсызину. Тот, с горящими под влиянием выпитой водки глазами, выслушал, ободряя автора поощрительными возгласами:
— Валяй, валяй, валяй! Лупи его, мать честная, плюй на все, не робей! Лупи! — гремел он, как будто командовал артиллерийской батареей.
— Вот, господа, как был основан издаваемый бай Ганю печатный орган, — закончил свой рассказ Гедрос.
Мы опять открыли дверь внутреннего зала, и в нее полились звуки чудного марша из вагнеровского «Тангейзера».
Прощай, снисходительный читатель! Ты найдешь в этой книжке кое-какие циничные выражения и сцены. Я не мог обойтись без них. Если ты в состоянии изобразить бай Ганю без цинических подробностей, — пожалуйста!
Прощай и ты, бай Ганю! Видит бог, добрые чувства руководили мною, когда я описывал твои приключения. Не стремление к злобному порицанию, не презрение, не легкомысленное желание посмеяться водили пером моим. Я тоже дитя своего времени, и возможно, что те или иные события заставляли меня отступать от строгой объективности, но я старался воспроизвести сущность печальной действительности. Верю: твои братья не таковы, каким изображен ты, бай Ганю, но они пока на втором и третьем плане, только начинают заявлять о своем существовании; а ты — ты налицо, дух твой парит надо всем, проникая весь общественный строй, накладывая свой отпечаток и на политику, и на партии, и на печать. Я питаю глубокую веру в то, что наступит день, когда ты, прочтя эту книжку, задумаешься, вздохнешь и скажешь: