Итак, в воскресенье, день выборов, в седьмом часу утра Граматиков стоял на высокой веранде своего дома, беспечно и радостно дыша утренней прохладой. Избирательный закон, оживленный его мечтами, рисовался его внутреннему взору в виде вереницы отдельных моментов единого избирательного процесса. Часы на городской башне, возвестив двумя ударами половину седьмого, прервали сладкие мечты кандидата, напомнив ему, что пора идти на избирательный пункт. Он оделся, взял тросточку, но, вспомнив о том, что в помещение, где происходят выборы, воспрещено вносить какое бы то ни было оружие, поставил ее на место и пошел… На улицах почти пусто: народ уже собрался на школьном дворе. На площади перед церковью Граматиков был встречен группой приятелей.
— А, господин Иваница, с добрым утром. Видели их?
— Кого?
— Избирателей. Одних крестьян три тысячи. Мы им уже роздали бюллетени. Все как надо. Идем в школу.
Пройдя узкую улочку, они очутились возле избирательного пункта. В самом деле, множество горожан и крестьян тихо, мирно гудели во дворе и на прилегающей улице. В толпе сновали агитаторы, полуоткрыто, полутайно раздавая бюллетени вновь прибывающим. Там и сям слышались возгласы тех, кто целые годы не являлся на выборы..
— Черт его дери, вот уже восемь лет, как я на выборах не был.
— И я, почитай, столько же.
— И я тоже.
Такие признания слышались всюду.
Бюро уже расположилось в актовом зале. Некоторые избиратели, вместе с одним из кандидатов оппозиции, вертелись тут же. Начались выборы. Граматикову показалось странным то обстоятельство, что рядом со школой, в соседнем дворе и дворах на противоположной стороне улицы, кишело множество до зубов вооруженных жандармов, среди которых сновали два пристава, делая им шепотом какие-то указания.
«Ведь по закону воспрещается держать вооруженную силу возле избирательного пункта. Странно!..»
Но Граматикову недолго пришлось удивляться. Перед глазами его поднялся, закрутился, зашумел, забушевал такой вихрь ужасов и насилий, что он оцепенел, как громом пораженный. Вот как было дело.
Не успел он прийти в себя от странного впечатления, которое произвело на него присутствие вооруженной силы возле избирательного пункта, как увидел, что к одному из приставов подбежал запыхавшийся, взволнованный Адамчо Кокошарин и тревожно что-то шепнул ему на ухо. Пристав подозвал жандарма, сказал ему несколько слов, и тот ушел. Через минуту появился околийский начальник. Адамчо и ему что-то шепнул. Околийский отдал какие-то распоряжения приставам; те побежали в разных направлениях, и вскоре из соседних дворов стали выбегать жандармы с лошадьми в поводу. Потом сели в седла — с околийским во главе. Выхватив шашку из ножен, он скомандовал: «Вперед!» И двадцать вооруженных до зубов конных жандармов ворвались в запруженную избирателями узкую улицу. Ворвались и стали пробивать живую стену конскими грудями. Крик, стон, вопли, проклятия, слова команды, блеск шашек на солнце, волны народа, колышущиеся как прилив и отлив, лошади, беспорядочно врезающиеся в толпу, живая стена, расступающаяся, чтобы дать им место. Новые волны, напирающие из задних рядов и теснящие жандармов своей массой… Но оружие сильней: живая стена заколебалась. Избиратели-турки стали один за другим исчезать:
— Не ме лязым бана даяк еме[44].
Крестьяне стали переглядываться. Жандармам удалось оттеснить большую часть избирателей на значительное расстояние.
Другая, весьма немногочисленная, осталась на школьном дворе. Тут были Тырновалия и Граматиков. С противоположной стороны улицы донесся резкий писк кларнета, поплыли звуки скрипок, послышался шум приближающейся толпы, и оглушительный гром потряс окрестность. Вот они, скрипачи, а за ними, меча глазами молнии, — бай Ганю Балканский; вот Гочоолу и Дочоолу, вот Петреску, племянник Данко Харсызина, Спиро Копой, Топал Мустафа, вот цыгане, рыбаки, вот сам Данко Харсызин…
— Да здравствует наше уважаемое правительство, ура-а-а! — закричал тонким голосом Данков племянник.
— Ура… ра… раааа! — взревела страшная стоустая толпа.
Граматикова мороз подрал по коже. Ему пришел на память 1876 год, перед его умственным взором воскресли башибузукские орды. Имя Фазлы-паши навернулось на язык{145}.
Дикая орда пьяных извергов хлынула во двор школы. Боже! Сколько грубости, сколько наглости, сколько тупой свирепости в этих выпученных, налитых кровью глазах, в этих залихватских жестах, в этих вызывающих взглядах!.. Бай Ганю, окруженный свитой, бесцеремонно расчищающей ему дорогу, поднялся по лестнице и втиснулся в актовый зал, где заседало бюро. Из окон послышался шум, какое-то глухое рычание, и, вынесенный нахлынувшей волной, на лестнице появился Никола Тырновалия. К нему тотчас хищной птицей устремился Данков племянник и, схватив его за шиворот, хрипло заорал во всю глотку:
— Держи его! Он князя ругает, князя поносит! Держи!
Тут же подоспели Петреску с Данко Харсызином. Волками вцепились они в свою жертву и, схватив ее за руки, стащили вниз по лестнице. Между тем бай Ганю протиснулся в зал, взял у председателя бюро какую-то записку, подал ее Данкову племяннику; тот пробился сквозь толпу и скрылся в соседнем дворе; а через минуту, когда во двор школы ворвались пешие и конные жандармы, они застали бай Ганеву армию загнанной в угол возмущенными избирателями, остававшимися во дворе. Петреску, с окровавленной грудью, измазанными кровью руками и лицом, плакал, как невинный младенец. Он уже успел пырнуть двух-трех избирателей и вовремя выполнить всю программу — раскровениться, влезть на кучу камней и завопить о помощи:
— Убили меня, господин начальник, совсем убить хотели! Я крикнул: «Да здравствует князь!», а они меня — ножами!
Полиция приступила к исполнению обязанностей.
— Шашки наголо!
Забряцали шашки, засвистели плети. Послышались крики протеста, повисла в воздухе ругань. Полиция, при поддержке бай Ганевой армии, схватила Николу Тырновалию, схватила его товарищей, какие повидней. Конные жандармы тут же очистили двор.
Граматиков тоже был вынесен общим потоком на улицу. Он стоял как громом пораженный! В ушах его звучали слова бай Ганю, кричавшего с верхней ступеньки лестницы:
— Бывали мы в Европе, знаем, что это за штука — выборы. Я в Бельгии был…
Звучали в ушах его и слова деда Добри. Бедный дед Добри! Его выкинули на улицу, крепко двинули по голове, и он, плача не то от боли, не то от гнева, не то от печали, прерывающимся голосом твердил, горемычный:
— Как же это, господин начальник!.. Нешто теперича… этак-то… свободно… получается?
Бедный дед Добри!
……………………………………………………………………….
Через несколько дней Граматиков прочел в одной из столичных газет следующую телеграмму:
София. Премьер-министру. Выборы прошли в абсолютном порядке и спокойствии. Выбраны: Ганю Балканский, Филю Гочоолу и Танас Дочоолу — все наши. Оппозиционные кандидаты потерпели позорное поражение. Как только появились избиратели во главе с оркестром, их шайка разбежалась. Весь город ликует. Да здравствует Его царское высочество!
Ганю Балканский
Упомянутое выше письмо к Граматикову кончалось так:
«А народ что скажет, что станет делать? Любопытный вопрос. Одно время ты говорил мне, что еще веришь в болгарский народ. Брось! Не выдумывай! В кого ты веришь? В рабское племя, которое терпит все это? Посмотри на его изображение — в лице его представителей.
Народ, в который ты веришь, — раб; говорю тебе: раб. Рабское состояние для него — блаженство, тирания — благодеяние, раболепие — геройство, презрительное поплевывание сверху — музыка!.. И в то же время народ этот жалок и несчастен, трижды несчастен! Битый судьбой, осужденный мучиться и страдать за других, терзаемый врагами, а еще больше друзьями и спасителями, он не имеет твердой точки, на которою мог бы поставить ногу, опоры, к которой прислониться, он утратил веру в себя и свою судьбу, стал „практичен“ и трезв до бесчувствия. Не видя ниоткуда ни помощи, ни совета, сломленный и разбитый внешне и внутренне, он — только печальная, разрушенная бурей развалина былого.
Кто оживит его и поведет за собой? Идеалы?.. Тщета, призрак!..»
Оркестр играл румынскую «Дойну». Вернее, играла только Анче — соло на флейте, а остальные аккомпанировали. Мы слушали, сидя во внутреннем зале. Вы спросите: кто — мы? Известно, кто: Сенатор, Отелло, Стувенчо и я. Перед нами торчала длинная бутылка Шато Сандрово и другая — Гиссгюблер, Непринужденно расположившись вокруг стола, с папиросками в зубах, мы ловили фиоритуры «Дойны», предаваясь приятному far niente[45]. Завтра воскресенье — работать не надо, можно посидеть подольше. Оркестр сносный, барышни хорошенькие, мы — переспевшие холостяки. В самый раз!