По приказу адмирала был подан тревожный сигнал. Все огни на судах были потушены. Моряки и солдаты, вооружившись топорами, залегли на палубе. Доблестные канониры с фитилями в руках стояли около пушек, заряженных картечью и цепными ядрами. Было заранее условлено: как скоро адмирал и капитаны крикнут: «Сто шагов!», что должно было означать расстояние, на которое подошел неприятель, канонирам надлежит открыть огонь с носа, с кормы и с борта.
И капитаны услышали голос мессира Ворста:
– Смерть тому, кто заговорит громко!
И они повторили за ним:
– Смерть тому, кто заговорит громко!
Ночь была звездная, но луна не светила.
– Слышишь? – говорил Уленшпигель Ламме голосом тихим, как дыхание призрака. – Слышишь говор? Это амстердамцы. Слышишь, как визжит лед под их коньками? Быстро бегут! Слышно, как они переговариваются. Вот что они говорят: «Лежебоки гёзы дрыхнут. Лиссабонские денежки будут наши!» Зажигают факелы. Видишь их осадные лестницы, видишь их мерзкие хари, всю длинную цепь атакующих? Их тут более тысячи.
– Сто шагов! – крикнул мессир Ворст.
– Сто шагов! – крикнули капитаны.
И тут раздался громоподобный залп, а вслед за тем – жалобные крики людей, попадавших на лед.
– Залп из восьмидесяти орудий! – сказал Уленшпигель. – Бегут! Гляди, гляди! Факелы удаляются!
– В погоню! – крикнул адмирал Ворст.
– В погоню! – крикнули капитаны.
Погоня, однако ж, длилась недолго: беглецам не надо было бежать лишних сто шагов, а в быстроте они могли бы поспорить с перепуганными зайцами.
А на людях, стонавших и умиравших на льду, были обнаружены золото, драгоценности и веревки для того, чтобы вязать гёзов.
И после этой победы гёзы говорили:
– Als God met ons is, wie tegen ons zal zijn? (Коли с нами Бог, кто же нам тогда страшен?) Да здравствует гёз!
А на третий день утром мессир Ворст, охваченный тревогой, ждал нового нападения. Ламме выскочил на палубу и сказал Уленшпигелю:
– Отведи меня к этому адмиралу, который не хотел тебя слушать, когда ты предсказывал мороз.
– Иди один, – сказал Уленшпигель.
Ламме запер камбуз на ключ и пошел к адмиралу. Тот стоял на палубе и вглядывался в даль, не заметно ли какого-нибудь движения в стороне Амстердама.
Ламме приблизился к нему.
– Господин адмирал, – заговорил он, – может ли скромный корабельный кок высказать свое мнение?
– Говори, сын мой, – молвил адмирал.
– Монсеньор! – продолжал Ламме. – Вода в кувшинах тает, битая птица отошла, на колбасе уже нет инея, коровье масло отмякло, масло постное вновь стало жидким, соль отволгла. Скоро дождь пойдет – стало быть, мы спасены, монсеньор.
– Кто ты таков? – спросил мессир Ворст.
– Я кок с корабля «Бриль», – отвечал Ламме Гудзак. – И ежели все эти великие ученые, именующие себя астрономами, гадают по звездам так же хорошо, как я по приправам, они бы, уж верно, сказали нам, что ночью будет оттепель и страшнейшая вьюга. Но только оттепель продлится недолго.
И, сказавши это, Ламме вернулся к Уленшпигелю, а в полдень обратился к нему с такими словами:
– Я опять оказался пророком: небо нахмурилось, ветер бушует, идет теплый дождь, вода поднялась на целый фут.
Вечером он радостно воскликнул:
– Северное море вздулось, начался прилив, громадные волны хлынули в Зейдер-Зе и ломают лед – лед трескается и осыпает искрящимися осколками корабли! А вот и крупа! Адмирал отдал приказ отойти от Амстердама, а воды столько, что поплыл наш самый большой корабль. Вот мы уже в Энкхёйзенской гавани. Море замерзает снова. Я опять оказался пророком. Господь сотворил чудо.
А Уленшпигель сказал:
– Благословен Бог наш – выпьем во славу Божью!
И прошла зима, и настало лето.
В половине августа, когда куры, наевшись зерен, пребывают глухи к призывам петуха, трубящего им о своей любви, Уленшпигель сказал морякам и солдатам:
– Кровавый герцог осмелился издать в Утрехте благодетельный указ[241] , в котором он среди прочих благостынь и щедрот грозит непокорным жителям Нидерландов голодом, смертью, разором. «Все, кто еще не сдался, будут уничтожены, – вещает он, – его королевское величество заселит ваш край иностранцами». Кусай, герцог, кусай! Зубы гадюки ломаются о напильник. Напильник – это мы. Да здравствует гёз!
Альба, ты опьянел от крови! Неужели ты думаешь, что мы убоимся твоих угроз или же уверуем в твое милосердие? Твои хваленые полки, о которых ты раззвонил на весь мир, все эти «Непобедимые», «Неустрашимые», «Бессмертные», вот уже семь месяцев обстреливают Гарлем – слабо укрепленный город, который защищают одни местные жители. И при взрывах твои «Бессмертные» так же кувыркаются в воздухе, как и простые смертные. Горожане поливали их смолой. В конце концов твои войска все же покрыли себя неувядаемой славой, перебив безоружных. Ты слышишь, палач? Час Божьего гнева пробил.
Гарлем потерял своих храбрых защитников, из его камней сочится кровь. Он потерял и истратил за время осады миллион двести восемьдесят тысяч флоринов. Власть епископа восстановлена. С сияющим лицом он на скорую руку освящает храмы. На этих освящениях присутствует сам дон Фадрике. Епископ моет ему руки, но Господь видит, что кровь с них не смывается. Епископ причащает дона Фадрике и тела, и крови – простому народу это не полагается. И звонят колокола безмятежно и приятно для слуха – точно ангелы поют на кладбище. Око за око! Зуб за зуб! Да здравствует гёз!
Во Флиссингене Неле заболела горячкой. Ей пришлось оставить корабль, и она нашла приют у реформата Питерса на Турвен-Ке.
Уленшпигель тужил, и все же ему было теперь за нее спокойнее: в благоприятном исходе болезни он не сомневался, а испанские пули достать ее там не могли.
Он не отходил от нее, как, впрочем, и Ламме, ухаживал за ней и еще крепче, чем прежде, любил. И однажды у него с Ламме произошел такой разговор:
– Ты знаешь новость, верный мой друг? – спросил Уленшпигель.
– Нет, сын мой, – отвечал Ламме.
– Ты видел флибот, который недавно присоединился к нашему флоту? Тебе известно, кто там каждый день играет на виоле?
– Когда стояли холода, я, должно быть, простудился и оглох на оба уха, – сказал Ламме. – Чего ты смеешься, сын мой?
Уленшпигель, однако ж, продолжал:
– Как-то раз там кто-то пел фламандскую lied[242] , – голосок, по-моему, приятный.
– Ах! – вздохнул Ламме. – Она тоже играла на виоле и пела.
– А другую новость ты знаешь? – продолжал Уленшпигель.
– Ничего я не знаю, сын мой, – отвечал Ламме.
Уленшпигель сообщил:
– Мы получили приказ подняться по Шельде до Антверпена и захватить либо сжечь вражеские суда. Людям пощады не давать. Что ты на это скажешь, пузан?
– Ох, ох, ох! – вздохнул Ламме. – В этой несчастной стране только и разговору что о сожжениях, повешениях, утоплениях и прочих средствах истребления горемычных людей! Когда же наконец настанет долгожданный мир, когда же наконец никто нам не будет мешать жарить куропаток, цыплят, яичницу с колбасой? Я предпочитаю кровяную колбасу – ливерная слишком жирна.
– Желанная эта пора настанет, когда во фландрских садах на яблонях, сливах и вишнях заместо яблок, слив и вишен на каждой ветке будет висеть испанец, – отвечал Уленшпигель.
– Ах! Мне бы только сыскать мою жену, мою дорогую, милую, любимую, ласковую, ненаглядную, верную жену! – воскликнул Ламме. – Да будет тебе известно, сын мой, что я никогда не был и никогда не буду рогат. Нрав у моей жены был строгий и уравновешенный. Мужского общества она чуждалась. Правда, она любила наряжаться, но это уже чисто женское свойство. Я был ее поваром, стряпухой, судомойкой – я говорю об этом с гордостью – и впредь был бы рад служить ей. Но я был также ее супругом и повелителем.
– Оставим этот разговор, – сказал Уленшпигель. – Ты слышишь команду адмирала: «Выбрать якоря!»? А капитаны повторяют его команду. Стало быть, мы отчаливаем.
– Куда ты? – спросила Уленшпигеля Неле.
– На корабль, – отвечал он.
– Без меня? – спросила она.
– Да, – отвечал Уленшпигель.
– А ты не подумал о том, что я буду очень беспокоиться о тебе? – спросила она.
– Ненаглядная ты моя! – сказал Уленшпигель. – Ведь у меня шкура железная.
– Не говори глупостей, – сказала Неле. – На тебе суконная, а не железная куртка; под ней твое тело, а оно у тебя, так же точно, как и у меня, состоит из костей и из мяса. Если тебя ранят, кто за тобой будет ходить? Ты истечешь кровью на поле битвы. Нет, я пойду с тобой!
– Ну а если копья, мечи, ядра, топоры, молотки меня не тронут, а обрушатся на твое нежное тело, – на кого ты меня, несчастного, тогда покинешь? – спросил Уленшпигель.
Неле, однако ж, стояла на своем:
– Я хочу быть с тобой. Это совсем не опасно. Я спрячусь за деревянным прикрытием вместе с аркебузирами.