Командующий часто говорил с подчиненными в той холодной, резкой манере, в какой начал разговор с Серпилиным. Он умел задевать людей, когда был недоволен ими, и не признавал за ними права на обиду, если, задетые формой, они были виноваты по существу. Но в его крутом характере была спасительная грань, отделявшая властность от самодурства. Отпор по существу дела он признавал и именно с таким отпором столкнулся сейчас.
— Так, — сказал он, не меняя, впрочем, своего резкого тона. — Здесь обстановка ясна. А как справа, у Баглюка?
— К Баглюку сейчас выеду. — Серпилин обратился к Ртищеву: — Доложите, как продвигается Баглюк.
— А чаем напоите? — выслушав Ртищева, спросил командующий и сел. — Чтоб вам не стыдно было одним чаевничать.
И, показывая, что шутит, самую чуточку улыбнулся.
— Разрешите спросить, товарищ командующий, как дела в других дивизиях? — спросил Серпилин, когда командующий отпил первый глоток чаю.
Командующий исподлобья взглянул. Если б у Серпилина дела шли плохо, он ответил бы по-другому. Но у Серпилина дела шли хорошо, и командующий ответил по-товарищески:
— Так себе, Федор Федорович. Дела оставляют желать лучшего. Умение командиров отстает от боевого духа войск. Не привыкли, не привыкли наступать! — сердито повторил он. — Некоторых толкать приходится, да так толкать, что руки болят.
Он приподнял обе руки и выразительно показал, как именно приходится ему толкать сзади тех, кто недостаточно быстро движется. Там, где продвигались, встречая слабое сопротивление, останавливались, беспокоясь за фланги. Там, где наталкивались на сильные узлы обороны, повторяли отчаянные атаки, не решаясь на глубокие обходы, опять-таки тревожась за фланги.
Как раз дивизия Серпилина сегодня шла быстрей и беспокоила его меньше других, и он сначала думал поехать в соседнюю дивизию, но потом не удержался, захотел хоть краем глаза увидеть первый город, взятый армией, и поехал к Серпилину.
— Толкал-толкал, — сказал он именно то, что подумал, с откровенностью, на которую чаще других способны уверенные в себе люди, — а потом решил поглядеть на трофеи, чтобы на душе легче стало! Трофеи порядочные, есть о чем докладывать.
Он допил чай, встал и спросил Серпилина:
— К Баглюку?
— Так точно!
— Так вот, слушайте на прощание. Я вашему соседу Давыдову хоть синяки на спине набью, а толкну его вперед. Но вы за его отставание не прячьтесь! Поставьте Баглюку задачу к ночи выйти вот сюда! — Командующий показал на карте железнодорожную станцию в двенадцати километрах от места, где они сейчас находились. — К ночи быть там. За ночь взять и пойти дальше! А к утру выдвиньте туда вперед свой КП, а еще лучше — перетащите весь штаб!
Мельком взглянув при этом на Ртищева, командующий слегка повел головой, и адъютант подошел к нему с шинелью.
Затрещал телефон, Ртищев взял трубку и сказал, что на проводе штаб армии.
— Доложите, что я к Давыдову уехал. Пусть туда звонят через час, — сказал командующий и быстро вышел в сопровождении Серпилина.
На крыльце он так съежился от холода, что Серпилин, не удержавшись, сказал, что полушубок все же надежней шинели.
— Ни к чему другому не привык, — сказал командующий. — На свой счет, конечно, не относите, — добавил он, взглянув на валенки и полушубок Серпилина. — Дойдете в своих валенках до станции — спасибо скажу. А будете в сапогах на месте топтаться — и сапоги не спасут.
Он усмехнулся, вспомнив о том, кого не спасут сапоги, — о щеголеватом полковнике Давыдове, командире соседней дивизии. И, еще раз настойчиво повторив, что станцию Воскресенское ночью нужно взять, уехал минутой раньше Серпилина.
— Боюсь, как бы к ночи не пришлось всем, без различия званий, пешком ходить, — сказал Серпилин, садясь рядом с шофером в машину и кивая в окно на хлопья метели.
Полк Баглюка, в который поехал Серпилин, наступал правее взятого ночью города.
Об этом в полку жалели, соседям завидовали, а в общем, ни на то, ни на другое не оставалось времени. За первые сутки полк освободил шесть деревень, а сегодня с утра — еще пять. Но если вчера слово «освободил» походило на истину, то сегодня все занятые деревни были почти дотла сожжены немцами. Они начали жечь деревни еще с ночи, и всю ночь перед полком маячило на горизонте сразу несколько зарев.
Батальон Рябченко первые сутки шел в острие прорыва, но сегодня с утра на перекрестке дорог уперся в небольшую деревеньку Мачеха, которую немцы не хотели отдавать ни в какую, и, прежде чем взять оставшиеся от нее головешки, за пять часов боя потерял сорок человек убитыми и ранеными.
Теперь Рябченко с одной ротой спешил догнать ушедшие вперед батальоны, а Малинин подтягивал остальные роты, растянувшиеся на переметенной снегом дороге. Еще одна деревня впереди, как говорили, тоже была взята и тоже перед тем сожжена; дым ее пожарища напоминал, что надо спешить.
— Кругом дым, — сказал Синцов, равняясь с Карауловым, сзади которого он шел по дороге.
Ноги вязли в снегу, ветер дул прямо в лицо, и нужно было большое усилие, чтобы прибавить шагу и нагнать Караулова.
— Чего? — не расслышав, спросил Караулов.
— Дым, говорю, кругом.
Караулов кивнул и рукавицей стер снег, налипший на брови и усы.
— Вот я все иду и считаю, — сказал он, не поворачивая головы, — то с утра пять дымов было, а теперь — восемь. Все больше жгут. Восемь! И еще считай эту, что мы взяли, как ее…
— Мачеха, — сказал Синцов.
— Именно что мачеха! Считай, девять! Была Мачеха — и нет Мачехи. А жили ведь люди… Не знаю, чего фашисты думают: чтобы нам голову некуда было приклонить? Так мы на снегу переспим, а все равно до них дойдем! И раз они такие паразиты, я бы по армии приказ дал: пока они кругом жгут, их кругом в плен не брать. Сжег избу — пулю в лоб! Как думаешь?
Синцов думал так же, как и Караулов, да и сам Караулов в сожженной дотла Мачехе именно так и распорядился с захваченными поджигателями. Но, как человек, привычный к порядку, он хотел, чтобы и уже сделанное им прежде и то, что он собирался сделать впредь, делалось не просто по его гневу, а во исполнение приказа.
— Офицера там, у конюшни, — кто снял? — спросил Караулов.
— Комаров.
— То-то я видел, ты со своим отделением ушел, а потом ничего не слыхать, только ихние автоматы. Думаю: неужели положили вас? А потом граната — и они уж не стреляют!
— Это Комаров гранату кинул, — повторил Синцов.
— Да, — сказал Караулов. — А то я подумал — побили все ваше отделение.
Сейчас в отделении Синцова было всего двое: он и Комаров, но для Караулова отделение оставалось отделением, сколько бы в нем ни было на сегодняшний день…
— А вон еще один мертвяк, — сказал Караулов и остановился над лежавшим у дороги, наполовину занесенным метелью трупом немца.
Немец лежал навзничь, обняв руками голову, одну ногу подвернув под себя, а другую выкинув прямо на дорогу.
Караулов пнул эту ногу носком валенка, она чуть подалась, но снова заняла прежнее место.
— А зимой мертвяки другие, как летом, — сказал Караулов. — Иной прямо тебе как кукла и на человека не похож!
Теперь Караулов снова шел первым, а Синцов — за ним, видя впереди широкую спину Караулова и слыша, как сзади, тяжело дыша, идет Комаров. Накануне наступления Комаров занемог: болела грудь и перехватывал кашель, наверное, простыл, когда вытаскивали Леонидова. А теперь вот шел с этой простудой без отдыха и сна вторые сутки, шел не жалуясь, только от времени до времени натужно кашлял.
«А Леонидов сейчас лежит в госпитале, может, в Москве, а может, и дальше, лежит там на простынях, под одеялом», — с минутной острой завистью к лежащему на простынях под одеялом с оторванной ступней Леонидову подумал Синцов.
Ему самому захотелось быть раненым, не так тяжело, как Леонидов, а хотя бы как Баюков, которого все-таки — сдержал свое слово — разыскал Малинин. Баюков прислал письмо, благодарил за извещение об ордене и писал, что начал поправляться. Вот бы и ему, Синцову, лежать сейчас так и поправляться, как Баюкову, в госпитале, на простынях…
Он с большим трудом выгнал из головы эту мысль, которая приходит к людям на войне гораздо чаще, чем они в этом признаются. И выгнать из головы эту мысль помогло не соображение о том, что она стыдная и трусливая, а внезапно полоснувшее память воспоминание о четырех трупах, снятых ими час назад с виселицы в этой самой деревне Мачехе.
Один труп был женский. Синцов обрезал скрученный вчетверо цветной телефонный немецкий шнур, на котором была повешена эта девушка.
Синцов обрезал ножом шнур, принял на руки тело и положил на снег. На девушке было грубошерстное черное пальто, расстегнутое на груди, из-под него виднелась вязаная кофта; одна нога у нее была в неровно обрезанном по верху старом валенке, с подшитой подметкой, а другая — только в чулке, и на чулке, на колене, была большая дыра, сквозь которую виднелось белое, неживое тело. Телефонный шнур глубоко врезался в длинную белую шею, голова была повернута набок, и выражение у нее было такое, словно она говорила: «Ну что вам от меня надо, что вы ко мне пристали?»