берегового ветра, потрясший весь домик, привел ее в себя. Юноша все так же сидел против нее и, видимо, с трудом боролся с сонливостью.
«Бедняжка, — подумала Ханна пристыженно, — для чего я ему все выкладываю? Ведь он ничего в этом не понимает и только в угоду мне старается слушать. Ну не чудачка ли я?»
— Пора тебе в постель, — заявила она. — Да и свет надо экономить. Свеча уже порядком оплыла. Постельного белья у нас всего одна смена, ну да как-нибудь проспим. — Прихватив свечу, она направилась в смежную комнату, и юноша, почти засыпая на ходу, побрел за ней.
— Ложись, — сказала Ханна. — А мне надо еще чашки помыть, не оставлять же их до утра грязными.
Юноша сбросил полотенце и принялся старательно его складывать по сгибам, проложенным утюгом. Ханна с удивлением за ним наблюдала. Исправный малый, одобрительно отметила она про себя.
— Да не возись ты с этим, кинь на стул. Я сложу как следует.
Юноша юркнул в постель, а Ханна, взяв свечу, вернулась на кухню, чтобы заняться уборкой.
Пока она возилась, началась гроза. При первом ударе грома Ханна вздрогнула и уставилась на открытую дверь спальни. Но оттуда не донеслось ни звука.
«Нет бы подождать, пока гроза пройдет, — размышляла Ханна. — Да ведь ему невдомек, что я боюсь грозы». И все же она стала раздеваться.
Юноша уже крепко спал, когда Ханна подошла к кровати. Трудно сказать, ждала ли она чего другого. «Неудивительно, что он уснул, — думалось ей. — Это его первый день на суше, столько новых впечатлений!» Он лежал на боку и размеренно дышал. Грудь и руки не прикрыты одеялом — должно быть, ему жарко. Ханна, заслонив свечу рукой, чтоб свет не разбудил спящего, растроганно на него смотрела. «Как жаль, — думала она, — что я не поцеловала его на сон грядущий».
Может, он ждал этого? Уж не следовало ли прочесть вместе с ним вечернюю молитву?
Улыбаясь про себя, она осторожно легла рядом. Места вполне хватало. Он так и не проснулся. За окном шумел проливной дождь, и Ханна мгновенно уснула.
Нужно ли удивляться тому, что наутро юноши как не бывало? Да Ханна и не удивилась. Я уже упоминал, что подобные истории обычно кончаются печально, во всяком случае неудовлетворительно. Если б я выдумал эту историю, к ней нетрудно было бы присочинить какой ни на есть конец, чтоб у читателей не оставалось сомнений насчет того, к чему все это привело. Что касается Ханны и юноши, тут не понадобилось бы долгих слов. Достаточно было б сказать, что наутро Ханне удалось разжиться у рыбаков угрями. Уже этим кое-что было бы сказано. Или Ханна пишет матери письмо. Стоит лишь привести текст письма, чего проще! Куда труднее предсказать судьбу пианиста. Хотелось бы, к примеру, знать, доиграл ли он свою пьесу до конца? Но откуда мы это узнаем? А вдруг кто-то слышал его в концерте! Но и тогда остался бы вопрос: известно ли ему что-либо о Ханнином приключении? А если известно, повлияло ли это на его исполнение? Но, как уже говорилось, историю эту я не придумал, а рассказываю только то, что знаю.
Наутро Ханна вышла во двор. В домике еще стояла вчерашняя духота. Гроза давно прошла. Посвежевшая и умытая, лежала земля в солнечном сиянии. Неподалеку лиса стерегла мышиную норку. Почти не поворачивая головы, она хитро покосилась на Ханну. «Пусть себе стоит, — подумала лиса, — мне-то что», — отвернулась и, не обращая на Ханну внимания, занялась своим делом.
Ханна глубоко вздохнула. А я-то вчера ревела, вспомнилось ей. В просветах меж буковых стволов на склоне холма серебристо поблескивало море.
Следующий раз, хотела она сказать, но так и не додумала свою мысль, словно все само собой разумелось. Пусть только придет, я уж как-нибудь все устрою.
Море чуть рябило. Крошечные волны ласкали пляж — очень нежно, не оставляя ни малейшего следа, одна за другой.
И все же позволительно добавить здесь несколько слов, не рискуя погрешить против истины. Женщины, с которыми случаются подобные истории, способны как-никак кое-что извлечь из них толковое. Они могут, например, захотеть ребенка, похожего на юношу с морского дна, и при некотором усилии достигнуть этого. А ведь это несравненно больше, чем сидеть на одинокой скале и нет-нет заводить унылую песню.
А в общем мне пришло на память любопытное изречение, где-то когда-то я его вычитал. Оно как будто родилось в античной Греции. И гласит: «Море смывает человеческие горести».
Завещание Луция Эврина
Я, Луций Эврин, завещаю после моей смерти передать прилагаемые к сему и скрепленные моей печатью бумаги, не вскрывая их, Эмилию Папиниану, моему высокочтимому коллеге, судье и сенатору.
Любое лицо, которое, вопреки этому завещанию, сломает печать, унаследованную мной от предков, нарушит закон о неразглашении секретных сведений, за что и понесет соответствующее наказание. А поскольку оно тем самым нарушит и последнюю волю усопшего, то навлечет на себя также и божественную кару.
Все права на эти записки принадлежат Эмилию Папиниану. Ознакомившись с ними, он может по своему усмотрению либо уничтожить их, как носящие сугубо личный характер, либо же — если сочтет их представляющими общий интерес и важными в первую очередь для будущего руководства ведомством, вверенным мне императором, — обсудить с высшими сановниками содержащиеся в них соображения, которые я, правда по личным мотивам, вынужден был изложить. Сам я не решаюсь судить об этом, поскольку руководствовался именно личными мотивами.
Необходимо заранее продумать все последствия, дабы обнародованием записок не ослабить стойкость тех, кто противоборствует бунтарским тенденциям, а также не причинить неприятностей моей семье. Никому не дано права, принимая решение, касающееся его лично, отягчать жизнь другим.
Если Эмилий Папиниан сочтет, что вредные последствия возможны, я настоятельно прошу его уничтожить эти бумаги как мои личные воспоминания и хранить прочитанное в тайне. Само собой разумеется, что я, в свою очередь, позабочусь о том, чтобы моя смерть была воспринята как естественная.
В заключение мне остается лишь пояснить, почему я доверяю исполнение своей воли не другу, а одному из коллег. Я делаю это не потому, что проблема, с коей я столкнулся как частное лицо, затрагивает мои