— Афанасий.
Афанасий пришел и стал затворять окно, но Николай Николаевич, потрепав его по плечу, сказал пересмякшим голосом:
— Послушай, друг, как у вас насчет этого самого?..
— Это насчет чего?..
— Ну, этого самого, понимаешь?
— Что вы, барин, — осклабясь, ответил Афанасий, — мы этим не занимаемся.
— Где-нибудь на селе, наверно, есть эдакое?..
— На селе как девкам не быть, только вам не понравятся. Солдатка есть, да ничего, чистая.
— Ну вот, вот, сведи меня к солдатке, голубчик. Сейчас я переоденусь… Постой… вот тебе на чай полтинник. Так ничего солдатка-то… а?
— Солдатка — ничего, мягкая.
Спустя время, осторожно, через черный ход, пробрались Смольков с Афанасием в сад, миновали сырые аллеи, плотину и побежали лугом до села.
У крайней избы в траве на пригорке сидели три девушки и негромко пели; в темноте лица их под платками казались маленькими и странно блестели глаза. Афанасий, словно мимоходом, подошел к ним, поклонился, разведя руками.
— Наше вам с кисточкой!
— Кто такие? — спросила одна недружелюбно.
— Хуторские, позвольте посидеть с вами. Девушки переглянулись, засмеялись, и одна сказала:
— Нет уж, идите, откуда пришли.
Афанасий обиделся, влез в разговор, но Николай Николаевич потянул его за рукав, шепча:
— Пойдем, пойдем к солдатке…
— Придете на хутор, — я вам припомню, — пригрозил Афанасий девкам.
Они что-то крикнули вдогонку, затем было видно, как поднялись, побежали в темноту.
К солдаткиной избе нужно было идти по задам, перелезть через плетень и насвистать собаку, которая сначала кинулась с лаем, но, узнав голос Афанасия, побежала вперед. Боязливо на нее поглядывая, Николай Николаевич покорно прыгал в какие-то канавы, изорвал штаны, промок, попав в навозную жижу, и, наконец, выйдя на пустой дворик, увидел стоящую на крыльце высокую бабу.
— Марина, — бойко сказал Афанасий, — принимай гостей.
— Ах, батюшки, я-то испугалась, — низким веселым голосом молвила баба. — Что же, если с добром, заходите! А это кто? — шепнула она Афанасию и после ответа еще приветливее закачала головой.
Николай Николаевич снял шляпу, поклонился и взошел на крыльцо, но в избу Марина его не ввела, а осталась в сенях, сев на кровать. Привыкшие к темноте глаза Смолькова различили постель со множеством подушек («Воображаю, — подумал он, — каковы подушки»), дойницу с молоком и зыбку, висевшую около на ремне.
— В избе сестрица больная лежит, — прошептала солдатка и весело поглядела Николаю Николаевичу в лицо.
— Ну, как же ты? — спросил Смольков, повертелся и обнял бабу.
Марина засмеялась, освободилась. — Вино будете пить?
— Да, да, вот — рубль. Купите вина.
Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.
— Почему ты меня не поцелуешь? — сказал он томно и подумал: «Пахнет молоком и чем-то съестным, не то печеным».
— Чего? — совсем уже весело спросила Марина и, закрыв рот ладонью, проговорила, вся трясясь от веселости: — Что это вы, барин, ко мне пришли… ну и барин!
Затем, не выдержав, она стала смеяться так, что затряслась и заскрипела кровать.
Смольков рассердился: страсть его уменьшалась с каждой секундой; он засопел, хотел выругать глупую бабу, но живот его сам по себе начал подпрыгивать, и Николай Николаевич визгливо захохотал.
— Дура, вот дура!
— Я думала, он насчет молока, а он — вон зачем явился, — плача от смеха, говорила Марина.
Николай Николаевич начал уже чувствовать к ней что-то вроде родственного добродушия и, придвинувшись ближе, ударил ее по спине. Она пхнула его под бок. Оба они покатывались со смеху, Неизвестно, долго ли бы продолжалась эта игра, но вдруг в светлом четырехугольнике двери появился Афанасий.
— Беда, барин, — проговорил он испуганной скороговоркой, — девки к нам ребят подослали… Бросайте бабу, бегимте…
Действительно, на улице были уже слышны голоса, шепот. Ударили в ворота… Николай Николаевич выбежал на двор. Через ворота, через плетень лезли парни. Николай Николаевич завизжал и пустился бежать по задам, через канавы и плетни… За ним молча, рысью летел Афанасий. А сзади, топая сапожищами, неслись парни, вскрикивая дикими голосами так страшно, что волосы у Николая Николаевича стояли дыбом…
Утром, в темной каморке за лестницей, на лежанке сидели Афанасий с Павлиной и не то чтобы разговаривали, но кряхтели больше да почесывались.
Перед ними на столе, за ветхостью отнесенном из парадных комнат в лакейскую, попискивал последнюю песню самовар, в топленом молоке плавала деревянная ложка… Особенно вздыхал и почесывался Афанасий, с утра сегодня бегавший два раза в село и на Свиные Овражки. Павлина, умильно на него поглядывая, благообразно икала после чаепития, крестила рот. Конечно, Павлина могла бы и не икать, но делала это, чтобы показать, как она вот и сыта и довольна, — а когда человек сыт и доволен, не грех ему и побаловаться.
— Полно, сокол, вздыхать, — говорила Павлина, — не ропщи, тепло тебе и сытно, куда же еще больше? А что грехов полон рот, так на том свете все равно простят, — мы неученые.
— Ерунду ты, баба, мелешь, — отвечал ей Афанасий, — отроду тебе ходить в лаптях, а мы в шевровых башмачках ходим… Скажи вот лучше, что делать? Генеральша-то наша совсем сбесилась: копайте, говорит, дальше, ничего я знать не хочу…
— Петухов купил?
— Десять рублей выдала, птиц двенадцать штук купил. Только, по-моему, петухи в этом деле ни к селу ни к городу. Что за глупость — петух! Петух — обыкновенная птица, цыпленок. Эх, дура ты, баба.
— Без петуха шагу нельзя ступить, — ты, сокол, умен, да мало понимаешь…
— Ох, а ты много знаешь!
— Как мне не знать, — наши монастырские, чай, три года в этом месте копали, да бросили, — взяться не умели…
— А ты умеешь?
Павлина опустила глаза, поджала губы, степенно вздохнула. Афанасий поглядел на нее, подумал: «Шельма баба».
— Генеральша что теперь делает? Надо бы уж ехать, — сказал он.
— Генеральша письмо читают.
Афанасий потянулся, лениво спрыгнул с лежанки.
— Вот что я тебе скажу, а ты помни: против меня не иди — плохо будет; а вместе за дело возьмется — деньгу зашибем. — При этих словах Афанасий трыкнул языком, ткнул бабу под микитку и, захватив из сеней лукошко с петухами, поехал на работы.
Степанида Ивановна действительно читала в это время письмо, собрав всех у себя в комнате. Письмо было от Ильи Леонтьевича — четыре страницы, исписанные мелким и четким почерком.
«Благодарю вас за ваши сердечные заботы о дочери моей, — писал Репьев. — Господь милостив, послав мне таких друзей. В лице же будущего любезного зятя я уверен встретить твердого христианина и наставника моей дочери. Так я сужу по вашему о нем отзыву и заранее радуюсь счастью Софьи. На бракосочетание приехать не могу — привязывают меня к дому хозяйственные заботы. Кроме того, считаю, что столь важный шаг в жизни молодых людей должен быть совершен скромно, по возможности без свидетелей. Прошу поэтому много не тратить на свадебные приготовления, а необходимые издержки возмещу тотчас же переводом денег. Приданое Софьи давно готово. В именьице ее, Сосновка, озимые засеяны и пар вспахан, — все в порядке. Приедут молодые, пускай вьют себе гнездо».
Сонечка очень огорчалась отказом отца приехать на свадьбу, потому что знала: если он, увидав жениха и поговорив, одобрит, все сомнения ее улетят, как дым, и она будет спокойна и счастлива.
Пожалел и Алексей Алексеевич: давно ему хотелось повидать старого друга. Но, видна, уж до смерти не придется.
Степанида Ивановна, обняв и перекрестив Сонечку и Николая Николаевича и заставив то же проделать генерала, послала к сельскому попу приказание — оглашать молодых. Присела с веером в руках на канапе, рассказала о какой-то Симичевой, которая кому-то послала письмо, а сама внезапно вышла замуж, — причем никто о Симичевой ничего не понял, — и собралась ехать на раскопки, приглашая с собой Смолькова и Сонечку.
По дороге она рассказала, что работа на Свиных Овражках до сегодняшнего дня шла успешно. Вынув изнутри кирпичного колодца землю, рабочие наткнулись на свод, полого идущий под горою, образуя собой галерею шириною в полтора аршина. Но, пройдя около трех сажен, галерея уперлась в скалу, и сколько рабочие, совместно с советами Павлины, ни бились — не могли найти дальнейшего хода. Очевидно, в этом месте и началось заклятье, которое нужно отомкнуть. Это было вчера. Генеральша далеко за полночь совещалась с Павлиной и услала ее, наконец, видеть сон. Чуть свет Павлина объявила, что нужно в том месте зарезать двенадцать петухов — пролить кровь. Двенадцать потому, что Мазепа заколол двенадцать казаков, петухи же были выбраны как единственное земнородное, которого боится нечистая сила.