— Не хочу больше слышать ни единого слова! — закричала Зулейка. — В жизни не встречала такого нахала. Я, к вашему сведению, из очень хорошей семьи. Меня принимают в лучшем обществе. Мои манеры совершенно безупречны. Я бы прекрасно знала, как себя вести, окажись я на месте двадцати герцогинь разом. Что касается того, которое вы предлагаете, то я от него отказываюсь. Оно мне не нужно. Говорю вам…
— Тише, — сказал герцог, — тише! Вы переволновались. Сейчас толпа под окном соберется. Ну полноте! Извините. Я думал…
— Знаю я, что вы думали, — сказала Зулейка. — Вы хотели как лучше. Простите, что вспылила. Но поймите же, я говорю, как есть: я за вас не выйду потому что я вас не люблю. Уж наверное, есть своя польза стать вашей герцогиней. Но дело в том, что у меня нет житейской мудрости. Для меня брак — таинство. Мне так же невозможно выйти за того, по кому не схожу с ума, как за того, кто сходит с ума по мне. Иначе я бы уже давно не ходила в девицах. Друг мой, не думайте, что я в былые дни не отвергла пару десятков не менее выгодных женихов.
— Не менее выгодных? Это каких? — нахмурился герцог.
— Ну, эрцгерцог такой, великий князь сякой, его светлейшее высочество этакий. У меня отвратительная память на имена.
— И мое имя вы, наверное, тоже скоро забудете?
— Нет. Ну нет. Вас я запомню навсегда. Видите ли, я вас любила. Вы меня обманом влюбили… — она вздохнула. — Эх, будь вы так сильны, как мне показались… Впрочем, одним поклонником больше. Тоже что-то. — Она наклонилась с лукавой усмешкой: — Ваши запонки, покажите их еще раз.
Герцог показал их в горсти. Зулейка чуть тронула их с благоговением туриста, прикасающегося к священной реликвии.
Наконец, она сказала:
— Дайте мне их. Я их спрячу в потайном отделении шкатулки.
Герцог закрыл кулак.
— Дайте! — взмолилась она. — Остальные мои драгоценности ничего для меня не значат. Никогда не могу вспомнить, кто какое подарил. С этими будет иначе. Я навсегда запомню их историю… Дайте!
— Просите что угодно, — сказал герцог, — но это единственный предмет, с которым я не готов расстаться — даже ради вас, освятившей его.
Зулейка надула губы. Она собралась было упорствовать, но передумала и замолчала.
— Ладно! — обронила она затем. — А что с гонками? Вы меня туда проводите?
— Гонки? Какие гонки? — пробормотал герцог. — Ах да. Я забыл. Вы действительно хотите смотреть?
— Ну конечно! Это же весело, нет?
— У вас настроение для веселья? Ну, времени еще достаточно. Второй дивизион гребет не раньше половины пятого.
— Почему второй дивизион? Не можете меня сводить на первый?
— Он гребет после шести.
— Немного странный порядок.
— Безусловно. В Оксфорде всегда были сложности с математикой.
— Да ведь нет еще трех! — воскликнула Зулейка, скорбно посмотрев на часы. — И что все это время делать?
— Я вас недостаточно развлекаю? — горько спросил герцог.
— Если честно, нет. Может, тут с вами товарищ какой живет?
— Да, этажом выше. По имени Ноукс.
— Низкий, в очках?
— Очень низкий, в очень больших очках.
— Мне вчера его показали по пути со станции… Нет, не думаю, что хочу его видеть. Что у вас с ним может быть общего?
— По меньше мере одна слабость: он, мисс Добсон, тоже в вас влюблен.
— Ну конечно. Он же меня видел. Немногие, — сказала она, поднявшись и встряхнувшись, — успели на меня взглянуть. Ну пойдемте. посмотрим колледжи. Мне нужно сменить обстановку. Будь на вашем месте доктор, он бы давно это прописал. Мне крайне вредно чахнуть тут, как Золушка, над пеплом своей к вам любви. Где ваша шляпа?
Оглядевшись, она заметила себя в зеркале.
— Ой, — воскликнула она, — какая я страшила! Нельзя в таком виде показываться!
— Вы прекрасно выглядите.
— Нет. Это заблуждение влюбленного. Вы же сами сказали, что тартан совершенно ужасный. Можно было не говорить. Я так оделась специально для вас. Я это платье надела из страха, что если буду прилично выглядеть, вы передо мной со второго взгляда не устоите. Я бы заказала рубище и пошла в нем, я бы вымазала лицо жженой пробкой, если бы не боялась, что вокруг соберется толпа.
— Толпа собралась бы из-за вашей неисправимой красоты.
— Моя красота! Как я ее ненавижу! — вздохнула Зулейка. — Впрочем, что есть, то есть, приходится с этим жить. Пойдемте! Отведите меня в Иуду. Я переоденусь. Будет у меня приличный для гонок вид.
Когда они вдвоем показались на улице, императоры обменялись косыми каменными взглядами. Ибо видели на лице герцога необычную бледность, а в глазах его — что-то очень похожее на отчаяние. Видели, что трагедия движется к предсказанной концовке. Не в силах ее остановить, императоры теперь смотрели на нее с мрачным интересом.
«Людей переживают их грехи; заслуги часто мы хороним с ними».[33] Во всяком случае, у грешника больше, чем у святого, шансов в грядущем избежать забвения. Нам, в ком преобладает первородный грех, проще понять грешника. Он нам близок, внятен. Святой далек, неясен. Великий святой, конечно, может запомниться чистой оригинальностью; в этом случае его загадка и влечет нас и не дает его забыть: он преследует нас в мыслях потому, что никогда не будет нам понятен. Но обыкновенные святые тускнеют в памяти потомков, тогда как вполне обыкновенные грешники не меркнут в веках.
Кого из апостолов Иисуса мы чаще всех вспоминаем, о каком чаще всех говорим? Не о любимом Его апостоле; не об одном из Воанергесов[34] и не о прочих, кто стойко следовал Ему и служил; но о том, кто предал Его за тридцать сребреников. Он, Иуда Искариот, затмевает всех остальных рыбаков. Возможно, его первенство и заставило Кристофера Уитрида‚ рыцаря времен Генриха VI, назвать основанный им колледж именем Иуды. Или, может быть, он думал, что христианам не следует даже самого подлого и ничтожного человека безнадежно обрекать на проклятие и презрение.
Так или иначе, так он назвал то, что основал. И хотя в Оксфорде к этому имени привыкли, и особый его привкус давно выветрился, многое говорит о том, что для основателя оно не было пустой вокабулой. В нише над воротами стоит грубо высеченная статуя Иуды, в правой его руке кошель. Устав колледжа велит казначею в Страстную неделю среди нуждающихся студентов распределить тридцать сребреников «искупленни заради». Луг позади колледжа с незапамятных времен звали «землей горшечника».[35] И название «Солонницы» тоже древнее и значимое.[36]
Солонница, видный из комнаты Зулейки серо-зеленый двор, весьма, как я уже сказал, красива. Столь она безмятежна, что здесь далеким кажется не только мир, но и Оксфорд, так она глубоко спрятана в самом его сердце. Столь она безмятежна, что можно подумать, будто здесь никогда ничего не случалось. Пять веков стоят ее стены, и кажется, что за это время не видели они ничего хуже доброй работы — прополки, стрижки, укатывания, — результатом коей стала эта образцовая лужайка. Пять столетий прошли через галереи, украшающие южную и восточную стороны, не оставив ни отзвука, ни знака того, чем внешний мир, к добру или к худу, так бурно и неистово был все это время занят.
Однако же сведущие в оксфордских древностях знают, что этот тихий дворик сыграл когда-то роль в суматохе истории, что был он сценой высоких страстей и удивительных судеб. Солнечные часы в центре сообщали время не одному стародавнему королю. Карл I на двенадцать ночей остановился в Иуде; здесь, в этом самом дворе, он из уст запыхавшегося, окровавленного посланника услышал весть о битве при Чалгроув-Филде.[37] Сюда же шестьдесят лет спустя сын его Яков[38] прибыл, страшный в гневе, и из высокого окна — возможно, той комнаты, где сейчас переодевалась Зулейка, — обратившись к членам совета колледжа, предъявил им паписта, которого назначил ректором вместо выбранного ими протестанта. Они оказались из другого теста, нежели их коллеги из колледжа Магдалины, которые, несмотря на угрозы его величества, незадолго до того отвергли епископа Фармера.[39] Паписта выбрали тут же, на чистом воздухе, единогласно. Попробуйте представить их тут, этих товарищей из Иуды, сгрудившихся вокруг солнечных часов, словно стадо овец в бурю! Согласно свидетельствам современников, их уступчивость настолько смягчила гнев короля, что он соизволил на две ночи остановиться в Иуде и, закусывая в зале, «был весел и добронравен». Возможно, благодарностью за его обходительность и объясняется почтение, которое Иуда сохранил к его памяти даже после того, как нам навсегда всучили наглых Герренхаузенов.[40] Cреди колледжей не было у Якова Стюарта приверженца рьянее Иуды. Сюда под покровом ночи молодой сэр Гарри Эссон привел полсотни новобранцев, собранных по соседним деревням. Галереи Солонницы завалили оружием и боеприпасами; на лужайке — на священной лужайке! — проходил строевую подготовку отряд, ожидая доброго дня, когда Ормонд высадит своих солдат в Девоне.[41] На целый месяц Солонница сделалась тайным лагерем. Но наконец Герренхаузен — горе «безнадежным призваниям и невозможным приверженностям»[42] — как-то про это пронюхал; и однажды ночью, когда солдаты в белых кокардах храпели под звездами, бледный ректор украдкой снял засов с задней двери — той самой двери, через которую прошла сейчас по пути в спальню 3улейка, — и украдкой вошли через нее друг за другом на цыпочках королевские гвардейцы. В ночном воздухе прозвучало не так уж много выстрелов, не так уж много лязгнуло шпаг, прежде чем закон и порядок побил карту мятежников. Большей частью они даже не проснулись; а те, кто успел взяться за оружие, были слишком ошеломлены, чтобы оказать достойное сопротивление. Сэр Гарри Эссон один не дожил до повешения. Он, едва услышав неладное, вскочил со шпагой в руке, спиной к галереям. Он бился невозмутимо и свирепо, пока грудь его не пробила пуля. «Ей-богу этот колледж удачно назван!» — изрек он, упал ничком и умер.