Было поздно, потому что я играл в последней пьесе и спектакль вообще тянулся очень долго вследствие бенефиса в пользу главного актера. Была темная холодная ночь. Сырой и пронзительный ветер подгонял к окнам и фасадам домов крупные капли проливного дождя. В глухих и тесных улицах накопились целые лужи, и так как ветер загасил большую часть фонарей, то прогулка сделалась в самой высокой степени неудобной и опасной. К счастью, однако ж, я пошел по прямой дороге, и после некоторых затруднений мне удалось отыскать квартиру моего героя — угольный сарай с надстройкой вроде чердака; в задней комнате этого жилища лежал предмет моего печального визита.
На лестнице встретила меня какая-то женщина — оборванное и жалкое создание, с сальным огарком в руке. Она сказала, что муж ее лежит в забытьи, и, отворив дверь, спешила поставить для меня стул у его постели. Лицо его было обращено к стене, и он не мог заметить моего прихода. От нечего делать я принялся рассматривать место, куда завлекла меня судьба.
Больной лежал на старой складной кровати, убиравшейся в продолжение дня. Вокруг изголовья торчали лоскутья грязного занавеса, сгруппированные для защиты от ветра, который, однако ж, свободно дул по всей комнате, пробираясь через щели в стенах и двери. В развалившемся камине, за изломанной решеткой, перегорали и хрустели остатки каменного угля, и перед решеткой был поставлен старый круглый стол с пузырьками из аптеки, разбитым зеркалом, щеткой и другими предметами домашнего хозяйства. На полу посреди комнаты валялся ребенок на приготовленной для него постели, и подле, у изголовья, на трехножном стуле, сидела его мать. Справа на стене утверждены были две полки, где виднелись тарелки, чашки, блюдечки и две пары театральных башмаков. Внизу, под этой полкой, висели две рапиры, арлекинская куртка и шапка. Вот все, что я мог заметить в этом странном жилище, за исключением, впрочем, нескольких узлов с лохмотьями, беспорядочно разбросанных по углам комнаты.
Долго я прислушивался к тяжелому дыханию и лихорадочным вздрагиваньям больного человека, прежде чем узнал он о моем присутствии. Наконец, в бесполезном усилии отыскать спокойное место для своей головы, он перебросил через постель свою руку, и она упала на мою. Он вздрогнул и устремил на меня блуждающий взор.
— Мистер Готли, Джон, — проговорила его жена, давая знать обо мне, — мистер Готли, за которым ты посылал сегодня. Забыл разве?
— А! — воскликнул больной, проводя рукой по лбу, — Готли… Готли… кто бишь это… дай бог память!
Казалось, через несколько секунд воспоминания его оживились и сознание воротилось. Он судорожно схватил мою руку и сказал:
— Не оставляй меня, старый товарищ, не оставляй. Она убьет меня, я знаю.
— Давно он в таком положении? — спросил я, обращаясь к его плачущей жене.
— Со вчерашней ночи, — отвечала она. — Джон, Джон! Разве ты не узнаешь меня?
— Не пускай ее ко мне! — вскричал больной, судорожно вздрагивая, когда она хотела склонить над ним свою голову. — Прогони ее, ради бога! Мне тошно ее видеть.
Он дико вытаращил на нее глаза, исполненные тревожных опасений, и принялся шептать мне на ухо:
— Я бил ее, Яков, жестоко бил вчера и третьего дня, часто бил. Я морил их голодом и холодом — ее и ребенка; теперь я слаб и беззащитен… Яков, она убьет меня, я знаю. Как она плакала, когда я ее бил! О, если б ты видел, как она плакала! Прогони ее, сделай милость.
Он выпустил мою руку и в изнеможении упал на подушку.
Я совершенно понял, что все это значило. Если бы еще оставались какие-нибудь сомнения в моей душе, один взгляд на бледное лицо и костлявые формы женщины мог бы удовлетворительным образом объяснить настоящий ход этого дела.
— Вам лучше отойти, я полагаю, — сказал я, обращаясь к жалкому созданию. — Вы не можете принести пользы вашему супругу. Вероятно, он успокоится, если не будет вас видеть.
Бедная женщина отошла от своего мужа. Через несколько секунд он открыл глаза и с беспокойством начал осматриваться вокруг себя.
— Ушла ли она? — спросил он с нетерпением.
— Да, да, — сказал я, — тебе нечего бояться.
— Вот что, старый друг, — сказал он тихим голосом, — и больно мне, и тошно, и гадко видеть эту женщину. Это — олицетворенная кара для меня. Один взгляд на нее пробуждает такой ужасный страх в моем сердце, что я готов с ума сойти. Всю прошлую ночь ее огромные глаза и бледное лицо кружились надо мной: куда бы я ни повернулся, вертелась и она, и всякий раз как я вздрагивал и просыпался от своего лихорадочного бреда, она торчала у моего изголовья и дико и злобно озирала меня с ног до головы.
Он ближе наклонился к моему уху и продолжал глухим, взволнованным шепотом:
— Это ведь, собственно говоря, злой дух, а не человек. Да, да, я знаю. Будь она женщина — ей давно бы следовало отправиться на тот свет. Никакая женщина не может вынести того, что она перенесла. Уф!
С ужасом воображал я длинный ряд жестокостей и страданий, которые должны были произвести такое впечатление на этого человека. Отвечать мне было нечего: кто мог доставить утешение или надежду отверженному созданию, утратившему человеческие чувства?
Часа два я просидел в этом жилище нищеты и скорби. Больной стонал, метался, бормотал невнятные восклицания, исторгаемые физической болью, забрасывал руки на голову и грудь и беспрестанно переворачивался с боку на бок. Наконец он погрузился в то бессознательное состояние, где душа беспокойно блуждает в лабиринте смутных и разнообразных сцен, переходя с одного места в другое без всякого участия со стороны рассудка и без возможности освободиться из-под неописуемого чувства настоящих страданий. Имея причины думать, что горячка теперь невдруг перейдет в худшее состояние, я оставил несчастного страдальца, обещавшись его жене прийти вечером на другой день и просидеть, если понадобится, всю ночь у постели больного.
Я сдержал свое слово. В последние сутки произошла с ним страшная перемена. Глаза, глубоко впалые и тусклые, сверкали неестественным и ужасным блеском. Губы запеклись, окровянились и растреснулись во многих местах; сухая, жесткая кожа разгорелась по всему телу, и дикое, почти неземное выражение тоски на лице страдальца всего более обнаруживало роковые опустошения, произведенные недугом. Ясно, что горячка достигла самой высшей степени.
Я занял свое прежнее место и неподвижно просидел несколько часов, прислушиваясь к звукам, способным глубоко поразить даже самое нечувствительное сердце. То был неистовый бред человека, умирающего преждевременной и неестественной смертью. Из того, что сказал мне врач, призванный к одру больного, я знал, что не было для него никакой надежды: надлежало быть свидетелем последней отчаянной борьбы между жизнью и смертью. И видел я, как иссохшие члены, которые не далее как часов за семьдесят кривлялись и вытягивались на потеху шумного райка, корчились теперь под смертельной пыткой горячки; и слышал я, как пронзительный хохот арлекина смешивался с тихими стонами умирающего человека.
Трогательно видеть и слышать обращение души к обыкновенным делам и занятиям нормальной жизни, когда тело, между тем, слабое и беспомощное, поражено неисцелимым недугом; но поскольку эти занятия по своему характеру в сильнейшей степени противоположны всему, что мы привыкли соединять с важными и торжественными идеями, то впечатление, производимое подобным наблюдением, становится чрезвычайно поразительным и сильным. Театр и трактир были главнейшими сценами похождений страждущей души по лабиринту прошедшей жизни. Был вечер; грезилось ему, у него роль в нынешнем спектакле. Поздно. Пора идти. Зачем они останавливают его? Зачем не пускают из трактира? Ему надобно идти: он потеряет жалованье. Нет! За него уцепились, не пускают его. Он закрыл свое лицо пылающими руками и горько принялся оплакивать свою бесхарактерность и жестокость неутомимых преследователей. Еще минута, и он декламировал шутовские вирши, выученные им для последнего спектакля. Он встал и выпрямился на своей постели, раздвинул иссохшие члены и принялся выделывать самые странные фигуры: он был на сцене, он играл. После минутной паузы он проревел последний куплет какой-то оглушительной песни. Вот он опять в трактире: ух, как жарко! Ему было дурно, болен он был, очень болен; но теперь ничего: он здоров и счастлив. Давайте вина. Кто же вырвал рюмку вина из его рук? Опять все тот же гонитель, который преследовал его прежде. Он опрокинулся навзничь, заплакал, застонал, зарыдал.
Следовал затем период кратковременного забытья. Усталые члены успокоились, онемели, и в комнате распространилась тишина, прерываемая только удушливым дыханием чахоточной жены. Но вот он опять воспрянул и душой и телом и снова обратился к занятиям прошедшей жизни. На этот раз пробирается он вперед и вперед, через длинный ряд сводчатых комнат и каморок, тесных, узких, мрачных и низких до того, что ему на карачках надобно отыскивать дорогу. Душно, грязно, темно. Куда ни повернет он голову или руку, везде и все заслоняет ему путь. Мириады насекомых жужжат и прыгают в спертом и затхлом пространстве, впиваются в уши и глаза, в рот и ноздри, кусают, жалят, высасывают кровь. Пресмыкающиеся гады копошатся и кишат на потолке и стенах, взбираются на его голову, прыгают и пляшут на его спине. Прочь, прочь, кровопийцы! И вдруг мрачный свод раздвинулся до необъятной широты и высоты, воздух прояснился, насекомые исчезли, гады провалились; но место их заступили фигуры мрачные и страшные, с кровожадными глазами, с распростертыми руками. Все это старые приятели, мошенники и злодеи, сговорившиеся погубить его. Вот они смеются, фыркают, делают гримасы, и вот — прижигают его раскаленными щипцами, скручивают веревкой его шею, тянут, давят, душат, и он вступает с ними в неистовую борьбу за свою жизнь. Наконец, после одного из этих пароксизмов, когда мне стоило неимоверных трудов удерживать его в постели, он впал, по-видимому, в легкий сон. Утомленный продолжительным и беспокойным бодрствованием, я сомкнул глаза на несколько минут; но вдруг сильный толчек в плечо пробудил опять мое усыпленное внимание. Больной встал и без посторонней помощи уселся на своей постели: страшная перемена была на его лице, но сознание, очевидно, воротилось к нему, потому что он узнал меня. Ребенок, бывший до этой поры безмолвным и робким свидетелем неистовых порывов страждущего безумца, быстро вскочил на ноги и с пронзительным криком бросился к своему отцу. Мать поспешно схватила его на руки, опасаясь, чтобы бешеный муж не изуродовал дитя; но, заметив страшную перемену в чертах его лица, она остановилась как вкопанная подле постели. Он судорожно схватился за мое плечо и, ударив себя в грудь, разинул рот, делая, по-видимому, отчаянные усилия для произнесения каких-то слов. Напрасный труд! Он протянул правую руку к плачущему младенцу и еще раз ударил себя в грудь. Мучительное хрипение вырвалось из горла — глаза сверкнули и погасли — глухой стон замер на посинелых устах, и страдалец грянулся навзничь — мертвый!