себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.
Мне кажется теперь, будто я в первую же секунду почувствовал, что все пропало.
Клавдии я ответил: «Вот оно что, как интересно», — только чтобы что-то сказать. Я старался говорить в том же легком тоне, что и она. Конечно, я хотел выиграть время и в любом случае должен был держать себя в руках.
Как это обычно бывает, в течение последовавших недель я вновь и вновь пытался убедить самого себя, что преувеличиваю опасность и что все это не так страшно. Ситуация, мол, не из приятных, но все же и с ней можно как-то справиться.
Однако теперь мне уже представляется, что, принимая кардинальное решение, не следует сбрасывать со счетов этот миг внезапного прозрения. Иначе лишь трусливо и бесчестно затянешь дело. Если ты убежден, что все потеряно — я говорю сейчас не о себе и не о своем браке, — то умей сделать из этого соответствующие выводы. Ничего этого Клавдия не должна была заметить, она и не заметила. А вот мой глупый ответ явно ее задел.
— Тебе больше нечего мне сказать? — спросила она.
— Отчего же. Многое можно было бы сказать. И мы непременно поговорим обо всем обстоятельно как-нибудь в другой раз, когда у нас будет больше времени. И долго ты уже играешь в эту игру?
— Полгода. Но это не игра.
— Прости, я не так выразился. Вот как, значит, уже полгода? Подумать только. А я ничего и не заметил.
— Не хотела тебя тревожить.
— Твоя правда, сам виноват, слишком мало уделял тебе внимания.
— По-видимому, тебя и сейчас все это не очень интересует.
— С чего ты взяла? Меня интересует все, что имеет отношение к тебе. Да ты и сама это знаешь. У тебя могло сложиться ложное впечатление — из-за того, что я слишком занят по службе. Но к чему все эти громкие слова? Послушай! Я сейчас отошлю управляющего. Подождет до завтра. И мы сможем теперь же побеседовать о твоих делах.
— О моих делах? — переспросила Клавдия с обидой в голосе.
— Разве я опять что-то не так сказал?
— Беседовать о моих делах нет нужды. Речь о тебе.
— Вот-вот, именно поэтому. Если шаг, который ты совершила, делает тебя счастливой и ты меня в этом убедишь, мой долг позаботиться, чтобы у тебя не возникло из-за этого никаких неприятностей. Это, пожалуй, самое меньшее, что ты можешь от меня потребовать.
— Я ничего от тебя не требую. И не имею права ничего требовать. Если тебе это повредит, ты вправе меня бросить. Я все снесу, как велит мне моя вера.
Она чуть не плакала. Не умела еще обращаться со всеми этими заученными словами. Я попросил ее говорить тише. По-видимому, она хотела крикнуть: «Да пусть хоть весь мир слышит!» — но сдержалась. Для этого она была слишком хорошо воспитана.
Но голос ее уже слегка срывался на крик. Типично для христиан: они начинают кричать, когда не знают, что возразить, и пытаются сбить судью с толку, ссылаясь на свою веру и тем самым выдавая себя с головой. Это своего рода шантаж. Очень женский прием, к которому, однако, прибегают и мужчины. Некоторых из этих христиан наверняка можно было бы спасти. По судебным протоколам видно, что судьи ни в малейшей степени не стремились осудить несчастных, которые именно от безучастности к ним судьбы избирали участь, им не предназначавшуюся. Но и от обычного среднего чиновника тоже нельзя ожидать, чтобы он углядел в этой жажде мученичества болезненно искаженное восприятие жизни. Поэтому в разговоре с Клавдией мне удалось сгладить опасный момент тем, что я просто продолжал как ни в чем не бывало:
— Естественно, ты думаешь прежде всего обо мне, и тебя беспокоит, не повредит ли мне твой поступок. Ничего другого я от тебя и не ожидал. Так вот, чтобы уж сразу покончить с этим: то, что касается меня или моего служебного положения, мы обсудим лишь во вторую или в третью очередь. Полагаю, что могу успокоить тебя в этом отношении. Все это, вероятно, удастся уладить без особого труда. А сейчас речь пойдет о нас с тобой. Итак, должен ли я отослать управляющего?
Она покачала головой. Весь ее вид выражал полную растерянность. Я уже говорил, что мне было ее бесконечно жаль.
Вероятно, я все же держался излишне уверенно, чего делать не следовало. Больше всего на свете мне хотелось обнять ее и сказать: «Какая все это чепуха!» Я уже даже шагнул к ней, но тут же остановился. Интуиция подсказала, что этим я ее окончательно отпугну. Не хватало еще, чтобы она отшатнулась от меня, в ужасе загородив лицо руками. От христиан, с их ненавистью к жизни и страхом перед всеми естественными проявлениями чувств, приходится ожидать чего-нибудь в этом роде.
Поэтому я сказал лишь:
— Ты не должна чувствовать себя в чем-то передо мной виноватой. Между нами ничего такого быть не может. Уже одно то, что ты мне открылась, доказывает, что все у нас осталось по-прежнему. И я тебе чрезвычайно за это признателен. А почему ты именно сегодня решилась?
— Наши велели, — ответила она. — Сказали, иначе моя жизнь будет опутана ложью.
— И были совершенно правы, — подхватил я. — Значит, и волноваться нечего. Повторяю, я в любое время готов тебя выслушать. Просто приходи ко мне или пошли за мной служанку. Обещаешь?
Она кивнула и вышла из комнаты.
Я постарался воспроизвести этот наш первый разговор с такой точностью, какая только возможна недели спустя. По крайней мере его общий смысл, ибо отдельные слова, вероятно, звучали иначе. Я не летописец и не хронист. И не умею излагать такие вещи на бумаге.
«Наши». Вот я и услышал это слово от собственной жены. Пожалуй, не найдется другого такого, коим было бы столь же удобно отгородиться от любого естественного сообщества, исключив себя из него. В этом слове нет ни человеколюбия, ни уважения к богам. И свидетельствует оно, несомненно, лишь о