Фактически никто из современных ему критиков всерьез не задумался над эстетическими идеями Джеймса, а ведь этим идеям было суждено большое будущее. Он высказывал свои мысли, нередко вступая в прямой конфликт с преобладающими верованиями той эпохи, и требовалась немалая смелость, чтобы столь решительно, как это сделано Джеймсом, отвергнуть «роман насыщения» («the novel of saturation»), в котором — творчество натуралистов давало этому множество подтверждений — широта охвата реальности и достоверность деталей становились высшей целью, достигаемой и за счет того, что сложность характеров, тонкость психологического рисунка — все это приносилось ей в жертву. Джеймс твердо заявил, что он признает для себя только «роман отбора» («the novel of selection»), в котором самое главное — безупречно выдержанная тональность, внутренняя гармония композиции, стилистическое единство, требующее безжалостно отбрасывать все избыточное и тормозящее развитие драматической коллизии. Будущее, — по крайней мере в американской литературе, — принадлежало скорее «роману насыщения». Но чем более интенсивно он развивался, тем отчетливее проступала незаменимость Джеймса, в чьем творчестве реализованы совсем иные возможности жанра.
Настаивая на том, что литература не может являться зеркалом реальности, тем более не в метафорическом, а чуть ли не в буквальном смысле, Джеймс также шел наперекор понятиям, считавшимся в его эпоху бесспорными. Его размышления о природе и сущности повествовательного искусства, составившие книгу «Будущее романа», собранную и изданную Л. Эделем через сорок лет после смерти автора (заглавное эссе, первоначально опубликованное в 1900 г., включено в настоящее издание — см. Дополнения), представляют исключительный интерес в свете последующих разработок этой темы, которые привели к становлению нарратологии как специальной филологической дисциплины. Разумеется, Джеймс не притязал на академические лавры: эссеистика просто обобщает его собственный писательский опыт. Но этот опыт оказался настолько значительным, что и по сей день некоторые авторитетные нарратологические концепции основываются на тезисах, обоснованных Джеймсом еще в начале XX века. В частности, на его мысли о том, что угол зрения, под которым изображаются события и отношения, имеет для романа первостепенную важность.
В отличие от подавляющего большинства своих литературных современников, Джеймс не верил в эффект объективности, считая его неизбежно условным. Он был убежден, что впечатление всегда субъективно, а значит, о строгой достоверности картины не приходится говорить. Несовпадение образов реальности, складывающихся в каждом индивидуальном восприятии, неизбежная множественность версий одного и того же факта — в зависимости от того, кем и как этот факт осознается, — эта проблематика у Джеймса (особенно в пору зрелости) уже осмыслена как исключительно притягательная для художника, и во многом благодаря Джеймсу она впоследствии займет такое важное место в романе XX века. Джеймс раньше других прозаиков пришел к выводу, что недоговоренность, полутень, намек, предположение, не пытающиеся выдать себя за бесспорную истину, — вот что действительно помогает приблизиться к художественной правде. Поэтика версии, основанная на множественности точек зрения, по-разному интерпретирующих одно и то же событие, постепенно все более притягивала Джеймса. Он усовершенствовал ее до виртуозности, достигнутой в таких его шедеврах, как повести «Поворот винта» и «В клетке» (обе — 1898). Однако эти его усилия наталкивались на все более откровенно выраженную неприязнь или по меньшей мере недоумение первых рецензентов.
Лишь со временем наиболее проницательные из них (а вслед им и наиболее непредвзятые читатели) удостоверились, что некоторая нечеткость, оттенок недовершенности и непроясненности, присущий тем произведениям Джеймса, в которых его мастерство наиболее выверено, — это вовсе не просчет, а сознательно поставленная цель, и что эти эксперименты вовсе не носят сугубо формальный характер. Джеймс стремился передать новый, усложнившийся взгляд и на внутренний мир человека, и на восприятие им действительности, которая все труднее поддавалась осмыслению в детерминистских категориях, составляющих логичную и ясную систему. Слава первооткрывателя сильно запоздала — Джеймс до нее не дожил. Но она была заслуженной.
Впрочем, при всех своих — и часто вполне справедливых — обидах на критику, при всей ранимости и скрываемой от посторонних глаз, но, несомненно, высокой амбициозности Джеймс отдавался эксперименту не в ожидании почестей и наград. Им руководило исключительно ощущение кризиса старых изобразительных форм и сознание необходимости решительного обновления художественного языка, в ту пору испытываемое и другими крупнейшими мастерами искусства в Европе да и в России. Очень далекий от увлечений художественными программами авангарда, Джеймс объективно оказывался порою близок им как раз оттого, что не менее остро, чем творцы таких программ, чувствовал невозможность жить былыми эстетическими накоплениями, а также ощущая потребность в формах, которые были бы новыми не по названию, но по существу.
Поиск таких форм и поглощал его почти без остатка. Его произведения год от года становились все более необычными по характеру художественного решения. Джеймс вводил в произведение повествователя, слишком причастного к описываемым происшествиям, чтобы его рассказу можно было довериться как правдивому свидетельству. И этот рассказ, говорящий прежде всего о личности самого рассказчика («центральное сознание»), корректировался сложными приемами, помогающими приблизиться к более полной истине, пусть никогда ее до конца не достигая («дополнительное сознание»). Он разрушал хронологическую стройность и логичность поступательного развития действия, заставляя время течь произвольно, в согласии с ритмом душевной жизни своих героев. Он по-новому осмыслил диалектику индивидуального и типичного. Он добивался, чтобы его персонажи раз за разом оказывались не равными самим себе, демонстрируя разные свои качества и побуждения, порою им самим неведомые, но обнаруживающиеся в минуты жизненных испытаний. В Гедде Габлер, ибсеновской героине, также провоцировавшей непримиримые споры в ту эпоху, Джеймс увидел по-своему совершенный характер — в том отношении, что он был раскрыт с истинным совершенством, оказываясь внутренне правдивым и в героических, и в шокирующих своих свойствах. Правдивость была в том, что Гедда сложна и непредсказуема, как каждая крупная человеческая индивидуальность. И от своих героев Джеймс хотел бы такой же способности удовлетворять самым разным, пусть взаимоисключающим толкованиям.
Три больших романа, написанных в Южном Сассексе, где Джеймс уединенно жил с 1896 года (после того как провалилась его пьеса «Гай Домвилл» и на карьере драматурга, о которой он мечтал много лет, окончательно был поставлен крест), воплотили эти искания наиболее последовательно и с оптимальным творческим результатом. Романы «Крылья голубки» (1902), «Послы» (1903), «Золотая чаша» (1904) теперь образуют своего рода канон для всех почитателей и исследователей Джеймса. Все, что им предшествовало, рассматривается как подготовительные шаги, даже если речь идет о «Женском портрете», о «Бостонцах» (1885) или о такой важной для Джеймса книге, как «Трагическая муза» (1889), — романе об искусстве: призвании и судьбе. Все написанное позднее — мемуарные и автобиографические книги, незавершенный роман «Башня из слоновой кости» (опубликован в 1917 г.) — толкуются просто как дополнение или как развитие частных моментов, извлеченных из тех трех важнейших произведений, которые представили Джеймса в пору его зрелости. Такой взгляд, разумеется, достаточно прямолинеен, но некоторые основания для него имеются. Все наиболее значительное, что в истории литературы сопрягается с деятельностью Генри Джеймса, и вправду заставляет думать о трех его книгах, появившихся в начале XX века, а уж затем об остальных произведениях этого очень продуктивно работавшего мастера.
Работа и была для него жизнью, всей жизнью. Американцы, увидевшие его после двадцатилетнего добровольного изгнания, сочли, что он совсем оторвался от родной почвы; на самом деле он просто был очень старомодным человеком, слабо чувствовавшим менявшуюся атмосферу эпохи, в которую ему выпало жить. Исподволь у него усиливались пессимизм и ожидание катастрофы, которую неминуемо должно пережить поколение, ставшее свидетелем мучительной смены одного исторического периода другим, намного более драматичным и страшным. Джеймс исключительно тонко почувствовал, что закончившийся XIX век был не только календарным рубежом, но завершением сравнительно бестревожной полосы жизни, когда пышным цветом распускались надежды на неостановимый прогресс, на близкое торжество блага и добра.