Однажды вечером она сказала Женевьеве:
— Не говорила ли ты мне о своем знакомстве с неким де Лалеандом?
— С Жаком Лалеандом? Он был представлен мне, но никогда не бывал у меня с визитом. Я совсем не поддерживаю с ним знакомства.
— Ну, так вот, я должна тебе сказать, что немного заинтересована, вернее — очень заинтересована в том, чтобы познакомиться с ним и встречаться не ради себя, а ради других. Причину, по всей вероятности, мне разрешат рассказать тебе не раньше, чем через месяц (в течение этого месяца она вместе с ним поддерживала бы эту ложь, для того чтобы не быть разоблаченной, и мысль, что только они двое знали бы об этой тайне, казалась ей сладкой). Я прошу тебя, устрой мне это, потому что сезон уже окончился и я не смогу с ним познакомиться.
Тесная дружба, столь облагораживающая, если она искренна, охраняла Женевьеву (как и Франсуазу) от любопытства — этого гнусного наслаждения большинства светских людей. Поэтому и Женевьеве ни на минуту не пришла в голову мысль расспрашивать свою подругу, и она принялась искать подходящего случая, всем сердцем желая найти его и сердясь на неудачу.
— Как жалко, что госпожа д'А… уехала! Правда, есть де Грумелло, но, в конце концов, это ничего не устраивает. Что я скажу ему? О, мне пришла в голову мысль! Де Лалеанд играет на виолончели, правда, довольно плохо, но это ничего не значит. Господин де Грумелло восхищается его игрой, а к тому же он так глуп и будет рад доставить тебе удовольствие. Но только одно меня останавливает: после того как ты всегда сторонилась де Грумелло, едва ли можно будет держать себя, как раньше, воспользовавшись его услугами. А с другой стороны — ты не захочешь пригласить его.
Но Франсуаза, покраснев от радости, воскликнула:
— Это неважно, если это нужно, я приглашу к себе всех разночинцев Парижа! О! Устрой это поскорей, моя маленькая Женевьева! Какая ты милая!
И Женевьева написала следующее:
«Вы знаете, мсье, что я всегда ищу случая доставить удовольствие моей подруге — г-же де Брейв, с которой вам, конечно, уже приходилось встречаться. Несколько раз, когда наш разговор касался игры на виолончели, она высказывала сожаление по поводу того, что ей ни разу не удалось услышать вашего близкого друга де Лалеанда. Не можете ли вы попросить его сыграть ради нее и ради меня? Теперь, когда нет больше балов, это не слишком затруднит вас и будет чрезвычайно любезно с вашей стороны.
С наилучшими пожеланиями
Алериувр Бюивр».
— Немедленно отнесите это письмо к де Грумелло, — сказала лакею Франсуаза. — Ответа не ждите, но попросите передать письмо при вас же.
На другой день Женевьева приказала отнести г-же де Брейв следующий ответ от Грумелло:
«Мадам,
Я был бы чрезмерно счастлив пойти навстречу вашему желанию и желанию г-жи де Брейв; я знаком с нею немного и питаю к ней живейшую и почтительнейшую симпатию. Я в отчаянии, что по несчастной случайности, всего два дня назад, г-н де Лалеанд уехал в Биарриц, где, увы, пробудет несколько месяцев.
Соблаговолите принять мои наилучшие пожелания
Грумелло».
Побледневшая Франсуаза бросилась к двери, чтобы запереть ее на ключ. Она едва успела это сделать. Рыдания уже подступили к горлу. До сих пор мысли ее были заняты измышлением романтических возможностей встреч и знакомства с ним; уверенная в том, что при малейшем желании она сможет воспользоваться этими возможностями, она жила этим желанием и этой надеждой, быть может, не отдавая себе в этом отчета. Но это желание вросло в ее сердце тысячью невидимых корней, пустивших ростки в ее самые сокровенные предощущения счастья и печали. И вот теперь это желание вырывали с корнем для того, чтобы обречь его на гибель. Она почувствовала, что душа ее растерзана, и вдруг, сквозь внезапно прояснившуюся ложь, увидела в глубине своей печали свою любовь.
Франсуаза с каждым днем все больше и больше отказывалась от всяких радостей. Самые глубокие из них, даже те, которые она вкушала в тесной близости со своей матерью или Женевьевой, занимаясь музыкой, чтением или отправляясь вместе с ними на прогулку, она воспринимала душой, объятой печалью, не покидавшей ее ни на минуту. Невозможность поехать в Биарриц и твердо принятое решение не ехать туда, даже если бы это было возможно (дабы себя не компрометировать бессмысленным поступком в глазах де Лалеанда) — все это причиняло ей бесконечные страдания. Сама не понимая, за что ее подвергают таким пыткам, бедная маленькая жертва пугалась при мысли, что эти муки, пока не придет избавление, будут, может быть, тянуться месяцами, мешая спокойно спать и свободно мечтать.
Ее беспокоило также, что он, быть может, проедет через Париж, а она об этом не узнает. И боязнь вторично упустить счастье придала ей смелости: она отправила лакея к швейцару де Лалеанда и приказала справиться о нем. Швейцар ничего не знал.
Понимая, что ни один парус надежды уже не покажется в этом бурном море печали, простиравшемся до горизонта, за которым, казалось, уже не было ничего и кончался мир, она почувствовала, что готова на безумные поступки — на что именно, она еще не знала сама; и сделавшись своим собственным врачом, она разрешила себе для своего успокоения дать ему понять, что хотела его видеть, и написала де Грумелло следующее:
«Мсье,
Г-жа де Бюивр сообщила мне о вашем любезном намерении. Как я тронута и как благодарна вам! Но одна мысль беспокоит меня. Не нашел ли де Лалеанд нескромным мое желание? Если вам это неизвестно, спросите у него и ответьте мне, когда узнаете, всю правду. Это очень занимает меня, и своим ответом вы доставите мне удовольствие. Еще раз благодарю вас.
Примите уверения в моих наилучших чувствах
Веражин Брейв».
Час спустя лакей принес ей такое письмо:
«Не тревожьтесь, мадам, де Лалеанд не узнал о вашем желании послушать его. Я спросил у него, когда он сможет приехать ко мне, чтобы поиграть, не упоминая, по чьей просьбе я это делаю. Он ответил мне из Биаррица, что вернется не раньше января. Вам не за что благодарить меня. Самой большей радостью для меня было бы доставить хотя бы маленькую радость вам.
Грумелло».
Теперь уже ничего не оставалось делать. Она становилась все грустней и грустней, мучилась тем, что так огорчается сама и огорчает свою мать. Она поехала на несколько дней в деревню, а затем отправилась в Трувилль. Здесь она слышала, как говорили о желании де Лалеанда играть роль в свете; когда какой-то князь, изощряясь в любезности, спросил: «Чем я мог бы доставить вам удовольствие?» — она почти развеселилась при мысли, как он удивился бы, если бы она ответила ему искренне; и она затаила в себе всю упоительную горечь иронии этого контраста: между трудными поступками, совершенными ради того, чтобы понравиться ей, и маленьким, таким легким и невозможным поступком, который мог бы вернуть ей спокойствие, здоровье, ее собственное счастье и счастье ее близких. Она чувствовала себя немного лучше только в присутствии своих слуг, которые относились к ней с восхищением и, чувствуя ее печаль, прислуживали ей, не смея произнести ни слова. Их почтительное молчание и их печаль говорили ей о де Лалеанде. Она прислушивалась к этому молчанию с наслаждением и заставляла их подольше прислуживать ей за завтраком, чтобы отдалить момент, когда придут приятельницы и придется к чему-то себя принуждать. Ей хотелось бы подольше сохранить во рту этот горький и сладостный вкус разлитой вокруг нее печали, навеянной де Лалеандом. Ей хотелось бы, чтобы как можно больше людей были в его власти; ее утешало сознание, что печаль, разлитая в ее сердце, захватывала немного и окружающих; она хотела бы, чтобы в ее распоряжении были бессловесные и выносливые существа, которые томились бы ее мукой. Иногда, отчаявшись, она решала написать ему или попросить кого-нибудь сделать это за нее; она готова была опозорить себя этим поступком: «теперь ей все было нипочем». Но было бы лучше, даже в интересах ее собственной любви, сохранить то светское достоинство, которое в будущем дало бы ей большую власть над ним, если бы когда-нибудь это будущее наступило. Она не хотела представить себе, что тесная близость может нарушить то впечатление, которое он на нее произвел, но прозорливой мыслью сквозь ослепление сердца провидела эту жестокую неизбежность. Если бы это случилось, она потеряла бы последнюю опору. И если бы неожиданно пришла какая-нибудь новая любовь, она не владела бы уже тем очарованием, которое все еще было в ее распоряжении теперь, и той властью, с помощью которой ей было так легко по возвращении в Париж сблизиться с де Лалеандом. Пытаясь отнестись к своим чувствам объективно, она говорила себе: «Я знаю, что он посредственный человек, и всегда считала его таким. Мое мнение о нем не изменилось и теперь. В мое сердце закралось смятение, но и оно не смогло изменить этого мнения. Все это так незначительно, и все же этим незначительным полна моя жизнь. Моя жизнь полна Жаком Лалеандом».