— И что это делается на свете, черт бы побрал такие порядки! За все плати, даже за доброе слово! Уж так плохо, что хуже быть не может. До того дошло, что и дети против родителей идут, послушания от них не жди. И все между собой грызутся, как собаки.
— Потому что глупы: забыли, что всех одинаково мать-земля покроет.
— Еще парня от земли не видать, а уж он с отцом ругается, пристает — подавай, мол, мою часть! Только и знают над стариками издеваться! В деревне им, подлецам, тесно, старые порядки им не по нутру, иной и одеться по-набожному стыдится.
— А все оттого, что Бога не боятся.
— Оттого или не оттого, а никуда это не годится.
— И лучше не будет, нет!
— Куда там! Кто с ними справится?
— Наказание божие! Но придет час суда!
— А до тех пор сколько народу пропадет!
— Да… Времена такие, что лучше бы Бог наслал мор на всех.
— Времена! А люди-то что же, по-вашему, не виноваты? А войт? С ксендзом ссорится, людей бунтует и морочит, а дураки ему верят… А кузнец? Наказал меня Бог зятьком!..
Так они жаловались друг другу и ругали все на свете, вглядываясь в деревню, которая была уже близко и все яснее выступала за тополями.
За кладбищем сквозь легкий туман пыли краснели ряды склоненных над землей — женщин, и скоро ветер донес глухой, монотонный стук трепал.
— Хорошо в такую погоду лен трепать! Я около них сойду, — должно быть, и моя Ягуся тут.
— Я вас подвезу. Сверну маленько с дороги, не беда.
— Вот не знала я, какой вы добрый, Мацей! — заметила Доминикова с хитрой усмешкой.
Он свернул с большой дороги на проселок, который вел к кладбищенским воротам, и довез свою спутницу туда, где под серой каменной оградой, в тени берез, кленов и клонившихся из-за ограды могильных крестов, десятка два баб усердно трепали сухой лен. Над ними стояло облако пыли, и длинные волокна льна цеплялись за желтые листья берез, висли на черных перекладинах крестов. Неподалеку, на шестах, протянутых над ямами, в которых горели костры, сушился еще сыроватый лен.
Звонко стучали мялки, и женщины непрерывно сгибались короткими и быстрыми движениями. Только время от времени какая-нибудь из них выпрямлялась и, вытрепав пучок льна, свертывала его клубком или трубочкой и бросала на разостланный около себя холст.
Солнце уже было по другую сторону леса и светило женщинам прямо в глаза, а им хоть бы что — работа, смех, веселая болтовня не прекращались ни на минуту!
— Бог на помощь! — крикнул Борына Ягне, работавшей первой с краю. Она была в рубашке и красной шерстяной юбке, голова повязана платком — от пыли.
— Спасибо! — откликнулась она весело, поднимая на него огромные синие глаза, и улыбка осветила красивое загорелое лицо.
— Что, дочка, сухой? — спросила старуха, щупая обмятый лен.
— Сухой, как перец, даже ломается, — Ягна опять глянула на Борыну с такой улыбкой, что его в дрожь бросило, и он, взмахнув кнутом, поскорее отъехал. Но дорогой он все время оглядывался, даже тогда, когда Ягны уже не было видно: она, как живая, стояла у него перед глазами.
"Девушка как лань! — думал он. — Такую бы мне в самый раз!"
Было воскресенье, тихий солнечный сентябрьский день, повитый осенней паутиной.
На стерне, сразу за гумном, сегодня пасся весь скот Борыны, а под высоким, пышным стогом, окруженным зеленой щеткой ржи, лежал Куба, присматривал за скотом и учил Витека молитвам. Он часто покрикивал на него, а то и тыкал кнутом, так как мальчик все сбивался и поглядывал на сады.
— Ты запоминай, что я говорю, — ведь это молитва! — внушал ему Куба серьезно.
— Да я слушаю, Куба, слушаю.
— Так чего же ты на сады глаза пялишь?
— У Клембов, кажись, еще яблоки есть…
— Так тебе их захотелось? А ты их сажал, а? Повтори еще раз "Верую!"
— Ты тоже куропаток не выводил, а взял целую стаю.
— Дурак! Яблоки — Клембовы, а птички — божьи. Понятно?
— Да взял-то ты их с панского поля.
— И поле не панское, а божье. Смотри, какой умник выискался! Повтори-ка лучше "Верую".
Витек повторял молитву торопливо, потому что у него уже ныли ноги от долгого стояния на коленях. Но до конца не утерпел:
— Ой, кобыла, кажись, в Михалов клевер забралась! — крикнул он, готовясь вскочить и побежать.
— Не твоя забота. Читай молитву!
Витек, наконец, дочитал, но уже больше не мог выдержать — приседал на корточки, вертелся во все стороны. Заметив на сливе стаю воробьев, швырнул в них комком земли и опять качал поспешно молиться, ударяя себя в грудь.
— А "Богородицу" проглотил, как грушу?
Витек прочел и "Богородицу" и с глубоким облегчением растормошил спавшего Лапу и начал с ним играть.
— Все бы тебе скакать, как глупому теленку!
— А куропаток отнесешь его преподобию?
— Отнесу.
— Изжарили бы мы их лучше в поле!
— Ишь чего захотел! Картошки себе напечешь.
— Смотри-ка, люди уже в костел идут! — воскликнул Витек, увидев сквозь плетень и деревья мелькавшие на дороге красные платки.
Солнце порядком пригревало, все окна и двери были растворены настежь. Кое-где люди еще умывались под навесами, девушки расчесывали волосы и заплетали косы. Где выколачивали праздничную одежду, смятую от лежанья в сундуках, где люди уже выходили на дорогу. Как алые маки, как желтые георгины, доцветающие у стен, как золотые ноготки и настурции, шли разодетые женщины и девушки. Шли дети, молодые парни, мужики в белых кафтанах, похожие издали на большие снопы ржи. Все они не спеша направлялись к костелу по дороге вдоль озера, которое, словно золотая чаша, отражало в небе солнце и слепило глаза.
А колокола заливались, радостно напоминая, что сегодня воскресенье, день отдыха и молитвы.
Куба ждал, ждал, но не мог дождаться, когда в костеле перестанут звонить. Он спрятал под кафтан куропаток и сказал:
— Витек, как отзвонят, загони скотину домой и приходи в костел.
Быстро, насколько позволяла хромота, пошел Куба по тропинке вдоль садов, так густо усыпанной желтыми листьями тополей, что он шагал словно по шафранному ковру.
Плебания[10] стояла через дорогу от костела, в глубине большого фруктового сада, полного зеленых еще груш и румяных яблок.
Перед крылечком, увитым красными лозами дикого винограда, Куба нерешительно остановился, робко заглядывая в открытые окна и в сени. Войти он не посмел и отошел к большому цветнику, полному астр, левкоев и роз, от которых шел сладкий, пьянящий аромат. Стая белых голубей то прохаживалась по зеленой замшелой крыше, то слетала на крыльцо.
Ксендз ходил по саду с требником в руке, тряс то одно дерево, то другое, и слышно было, как груши и яблоки тяжело падали на землю, а он собирал их в полу сутаны и относил в дом.
Куба вышел из-за куста и смиренно поклонился ему в ноги.
— Что скажете? А, это Борынов Куба!
— Я, ваше преподобие. Вот куропаток вам принес.
— Спасибо. Заходи.
Куба вошел в прихожую и остановился у порога — в комнаты он войти не смел и только заглядывал в открытую дверь. Перекрестился на висевшие по стенам картины и вздохнул. Он был так ослеплен роскошью и красотой этого дома, что у него даже слезы выступили на глазах и очень хотелось помолиться, но он не решился стать на колени на блестящем и скользком полу, чтобы не замарать его.
К тому же ксендз тотчас вышел в прихожую, дал ему злотый и сказал:
— Ну, спасибо, Куба, хороший ты человек и набожный — я знаю, ты каждое воскресенье ходишь в костел.
Куба опять поклонился ему в ноги. Радость так его ошеломила, что он и не помнил, как очутился на дороге.
— Ого, за шесть пташек столько денег! Благодетель наш! — бормотал он, разглядывая монету. Не раз носил он ксендзу то разную птицу, то зайца, то грибков, но никогда еще не получал так много. Самое большее, даст ксендз пятак, а то так и просто спасибо скажет. А нынче… Господи Иисусе! Целый злотый! И в комнаты его приглашал, и столько наговорил ласковых слов! У Кубы даже к горлу что-то подступило, и слезы сами собой полились из глаз, а в сердце почувствовал он такой жар, как будто ему кто углей насыпал за пазуху!
Один только ксендз всегда уважит человека, только он один! Добрый человек, дай бог ему здоровья! Вся деревня, и парни, и мужики, только обзывают его, Кубу, хромоногим, а частенько и лоботрясом, и дармоедом, и никто никогда доброго слова ему не скажет, пожалеют его разве только лошадки да собаки… А ведь он, Куба, хозяйский сын, не подкидыш, не бродяга какой, а честный христианин…
Он все выше поднимал голову, изо всех сил старался держаться прямо, и уже гордо, чуть не с вызовом смотрел вокруг — на людей, шедших на погост, на лошадей, стоявших у ограды подле телег. Он надел шапку на взлохмаченную голову и медленно, с достоинством, словно какой-нибудь почтенный хозяин, зашагал к хостелу, засунув руки за пояс и так загребая хромой ногой, что поднимал за собой тучу пыли.