В манере речи, присущей Камбале – нет, не только ему, но и всем людям в мире, – имелось нечто столь запутанное, смутное и сложное, в этой сомнительной путанице так чувствовалась готовность к отступлению, и эти вплоть до бесполезности строгие меры предосторожности и бесчисленные признаки мелочной торговли всегда озадачивали меня, пока мне не стало все равно, и я либо паясничал, обращая их в шутку, либо молча и согласно кивал, словно смиряясь с поражением.
В тот раз Камбала, обратившись ко мне, мог бы просто объяснить, как обстоит дело, о чем я узнал лишь в последующие годы, но его излишние предосторожности – нет, свойственная людям в этом мире непостижимая, показная одержимость приличиями – повергли меня в уныние.
Лучше бы он сказал: «Ты бы продолжил учебу с апреля – или в государственном заведении, или в частном. Будешь учиться – из дома станут присылать предостаточно денег тебе на жизнь».
Что именно так все и было, я узнал лишь позднее. Иначе последовал бы его совету. Но из-за неприятно настороженной, уклончивой манеры Камбалы выражаться моя жизнь совершила неожиданный поворот, и ее курс разительно изменился.
– Если ты не настроен всерьез обратиться ко мне за советом, ничего не поделаешь.
– За каким советом?
Я в самом деле не понимал, к чему он клонит.
– Ну, как же – о том, что у тебя на душе.
– То есть?
– То есть о том, чем бы тебе заняться дальше.
– А если работать – ничего?
– Нет, говори, чего тебе хочется.
– Но вы же говорили про учебу…
– Тогда нужны деньги. Дело не в деньгах. А в том, чего тебе хочется.
Почему он не сказал лишь одно – что деньги будут присылать из дома? Только эти слова – и я определился бы со своими желаниями, а так продолжал теряться в догадках.
– Так что же? Какие-нибудь мечты на будущее или вроде того. Они-то у тебя есть? Видно, незачем ждать от того, кому помогают, понимания, как это трудно – помогать другому в одиночку.
– Прошу прощения.
– Я в самом деле беспокоюсь за тебя. Раз уж я о тебе забочусь, не хочу видеть равнодушие с твоей стороны. Хочу, чтобы ты показал, как решительно идешь по пути к исправлению. То есть, если бы ты пришел ко мне с планами на будущее и всерьез попросил совета, я охотно помог бы тебе им. Само собой, если ты надеялся, сидя на шее бедняка Камбалы, швыряться деньгами, как прежде, то просчитался. Но если ты тверд в своих желаниях начать заново и на будущее у тебя есть четкие планы, пожалуй, я бы помог тебе исправиться, если бы ты обратился ко мне за советом, хоть я и мало что могу. Понимаешь, каково мне? Вот и скажи, наконец, чем же ты собираешься заняться дальше?
– Если вы не разрешите остаться у вас, буду работать…
– Ты что, серьезно? Да в наше время даже после имперского университета…
– Нет, служить в компании я не собираюсь.
– Кем же тогда?
– Художником, – смело выпалил я.
– Что-о?!
Мне никогда не забыть тень непередаваемого ехидства, скользнувшую по лицу Камбалы, пока он смеялся надо мной, втянув шею. Подобная тени презрения – или нет, если сравнить людской мир с морем, эта удивительная тень колыхалась бы в его бездонных глубинах, как нечто вроде низшей точки взрослой жизни, мельком увиденной благодаря этому смеху.
Я услышал, что обсуждать тут нечего, что со своими желаниями я еще не определился и должен думать как следует весь сегодняшний вечер, ушел к себе так поспешно, словно за мной гнались, лег в постель, но ничего особенного в голову так и не пришло. А на рассвете я сбежал от Камбалы.
«Вечером вернусь обязательно. Схожу к другу по адресу, указанному ниже, чтобы посоветоваться с ним о своих планах на будущее. Пожалуйста, не беспокойтесь. Это правда», – крупно написал я карандашом в блокноте, далее указал имя Масао Хорики, его адрес в Асакусе и крадучись вышел из дома Камбалы.
Сбежал я не потому, что разозлился на поучения Камбалы. В точности как он и сказал, я еще не определился со своими желаниями, понятия не имел о своих планах на будущее, и, кроме того, я сочувствовал Камбале, для которого стал обузой, и мне было мучительно думать, что ради шанса наконец-то расшевелить меня и побудить поставить перед собой цель бедняге приходится тратить скудные средства, каждый месяц выделяемые на мое исправление.
Но от Камбалы я ушел не для того, чтобы советоваться насчет тех самых «планов на будущее» с таким человеком, как Хорики. Просто из желания успокоить Камбалу, пусть даже ненадолго (при этом записку я оставил не столько из стремления выиграть немного времени и убежать подальше, как в каком-нибудь детективе, – нет, хотя и эта мысль у меня, безусловно, мелькала, – а точнее было бы сказать, просто потому, что боялся, как бы он не растерялся и не обезумел от внезапного потрясения. Так или иначе, одной из моих прискорбных склонностей было как-нибудь приукрашивать истину из опасения сказать все как есть, хоть я и знал, что со временем все откроется; несмотря на то что подобное свойство люди презрительно называют «лживостью», таким приукрашиванием я никогда не пользовался ради собственной выгоды, но в атмосфере внезапной утраты интереса чуть не задыхался от страха и пусть даже знал, что потом это обернется мне во вред, из стремления «услужить», каким бы извращенным проявлением слабости и глупости оно ни выглядело, зачастую невольно прибавлял несколько слов украшения, и этим моим свойством широко пользовались так называемые «честные люди»), я указал внизу записки адрес и имя Хорики, всплывшие в тот момент из глубин памяти.
От дома Камбалы я пешком дошел до Синдзюку, продал унесенную в кармане книгу, а потом растерялся. Приятный в общении со всеми, чувств, называемых «дружескими», я так ни разу и не испытал, и если не считать тех людей, в чьей компании я развлекался, как с Хорики, приятельское общение приносило лишь муки, приглушая которые, я усердно паясничал, но только выбивался из сил и пугался, даже когда где-нибудь на улице мельком замечал знакомое или только показавшееся знакомым лицо, – в тот же миг на меня нападали противная дрожь и головокружение; я нравился людям, но сам, видимо, любить их был не способен. (Впрочем, сильно сомневаюсь, что людям в этом мире вообще присуща способность «любить».) Так что я никого не мог назвать «близким другом», мало того, был лишен даже возможности «навестить» кого-нибудь. Для меня двери чужих домов были вратами ада из «Божественной комедии», и я, без преувеличения, прямо-таки ощущал, как за ними извивается страшное, смердящее подобие дракона.
Я ни с кем не общался. Мне было не к кому пойти.
Кроме Хорики.
Вот так из отговорки и возник план. Как и говорилось в записке, я направился домой к Хорики в Асакусу. До тех пор сам я ни разу не бывал у Хорики дома и обычно звал его к себе телеграммой, но сейчас беспокоился, что даже телеграмма мне не по карману и с предвзятостью разорившегося гадал, не откажется ли Хорики прийти, если я ее дам, так что решился на самый ненавистный поступок, к которому был наименее способен, – на визит; со вздохом сел в трамвай, и когда до меня дошло, что Хорики – моя единственная надежда в этом мире, от нахлынувшего ужаса по спине побежали мурашки.
Хорики был дома. В двухэтажном строении, стоящем в глубине грязного сквозного проезда, он занимал только одну комнату в шесть татами на втором этаже, а внизу его пожилые родители и трое молодых работников шили и прибивали ремешки, изготавливая гэта.
В тот день Хорики явил мне новую сторону своей натуры столичного жителя. Таких людей обычно называют ушлыми. Меня, провинциала, буквально ошарашил его холодный, изворотливый эгоизм. Он был совсем не таким, как я, человеком, которого постоянно несет жизненным течением.
– Ну ты и удивил. Отец уже простил тебя? Еще нет?
Сказать, что сбежал, я не смог.
Как обычно, я сплутовал. Хоть и не сомневался, что Хорики скоро это поймет, но сплутовал.
– Как-нибудь утрясется.
– Слушай, это не шутки. Хочешь совет – бросай сейчас же эти глупости. И вообще, сегодня у меня дела. Последнее время я страшно занят.