— Две тысячи фунтов! — сказал я спокойным голосом, хотя сердце мое колотилось. — Большая сумма для такого бедняка, как Доусон. А давно это было?
— Да месяца три назад, — ответил Джонсон.
— Скажите, — продолжал я, — вы за это время часто видели Доусона?
— Часто, — ответил Джонсон.
— Вот как! — воскликнул я. — А мне показалось, будто вы только сейчас обмолвились, что не знаете, где он проживает.
— Я и не знаю, — холодно ответил Джонсон. — Я ведь встречался с ним не у него дома.
Я молчал, ибо быстро, но обстоятельно взвешивал в уме все за и против того, чтобы довериться Джонсону, как он желал.
С точки зрения простейшей логики вопрос ставился таким образом: либо он имеет возможность помочь мне в моих розысках, либо нет. Если нет, то и помешать мне он тоже, пожалуй, не может, значит, не так уж важно — откроюсь я ему или не откроюсь. Если же такая возможность у него есть, то еще не ясно, что для меня выгоднее: использовать ли ее в открытую или применить хитрость. Невыгода искренности заключалась в том, что если бы Джонсон пожелал защитить Доусона и его приятеля, он оказался бы уже подготовленным и смог бы даже предостеречь их. Но, судя по равнодушию, которое он проявил к Доусону, вероятность этого была очень невелика. Выгода искренности представлялась более очевидной: Джоб получит тогда полную уверенность в том, что лично ему ничего не грозит, а если бы я к тому же сумел убедить его, что ему выгоднее послужить невинному, чем виновным, то на моей стороне оказалось бы важное преимущество: он не только сообщил бы мне все, что знает, но при своем уме и проницательности мог бы добыть дополнительные улики или во всяком случае подсказать много полезного. К тому же, как я ни был тщеславно уверен в своей собственной проницательности, приходилось признать, что все мои перекрестные допросы вряд ли будут успешны с таким старым и опытным грешником, как мистер Джонсон. «Вор вора скорее поймает», — гласит одна из мудрейших старых поговорок, и, сообразуясь с нею, я решил открыть все.
Подсев поближе к Джонсону и глядя ему прямо в лицо, я кратко рассказал, в каком положении находится Гленвил и каковы обвинения Торнтона, скрыв только имя моего друга. Я заявил, что подозреваю самого обвинителя и хочу разыскать Доусона, которого, по моему мнению, Торнтон тщательно скрывает. Закончил я свою речь торжественным обещанием, что, ежели мой собеседник сможет, употребив все свои способности, рвение, познания или придумав какой-нибудь подходящий план, обнаружить людей, которые, по моему глубочайшему убеждению, являются настоящими убийцами, ему немедленно будет обеспечена ежегодная пенсия в триста фунтов.
Пока я говорил, Джоб сидел терпеливо и безмолвно, уставившись глазами в землю, и лишь изредка брови его поднимались в знак того, что рассказ мой его все же немного интересует. Однако, когда я перешел к заключительной части, столь многообещающе завершавшейся упоминанием о трехстах фунтах в год, мистер Джонсон заметно оживился. С очень довольным видом он потер себе руки, и внезапная улыбка пробежала по его лицу, от чего на нем возникла сеть мелких морщин, в которых почти потонули маленькие глазки. Улыбка, впрочем, исчезла так же внезапно, как появилась, и мистер Джоб повернулся ко мне с невозмутимым, слегка торжественным выражением.
— Ну вот что, ваша честь, — сказал он. — Я рад, что вы сказали мне все; теперь подумаем, что можно предпринять. Что касается Торнтона, то, боюсь, с ним у нас ничего не получится: это закоренелый негодяй, и совесть у него что кирпич; но с Доусоном я рассчитываю на лучшее. Однако сейчас мы с вами простимся, ибо дело это мне надо самым основательным образом обмозговать в одиночестве. Раз вы говорите, сэр, что медлить нельзя, я буду у вас завтра утром, около десяти, и вы не раскаетесь в том, что доверились человеку чести.
Сказав это, мистер Джоб Джонсон вылил все оставшееся в бутылке в свой стакан, поднял его к свету, как настоящий знаток, и, выпив, от всей души причмокнул, вслед за чем последовал глубокий вздох.
— Ах, ваша честь! — промолвил он. — Хорошее вино чудодейственно возбуждает умственные способности. Но истинный философ во всем соблюдает умеренность: я лично никогда не выпиваю больше положенных мне двух бутылок. С этими словами истинный философ удалился. Не успел я избавиться от него, как все мои мысли устремились к Эллен. В течение всего дня я не имел возможности ни навестить ее, ни даже написать. А между тем я смертельно боялся, что меры предосторожности, о которых я договорился с лакеем сэра Реджиналда, не помогли, и горестная весть об его аресте дошла до нее и леди Глея вил. Терзаемый страхом, не обращая внимания на поздний час, я направился в дом на Баркли-сквер.
Леди и мисс Гленвил были одни и в данный момент обедали, — слуга сообщил мне это самым обычным тоном. — Надеюсь, они хорошо себя чувствуют? — спросил я с некоторым облегчением, но все еще беспокоясь. Слуга ответил утвердительно, и я, возвратившись домой, написал сэру Реджиналду длинное и, надеюсь, утешительное письмо.
Король Генрих.
Кэйд голову с тебя срубить поклялся.
Лорд Сэй.
А вы с него срубите, государь.
«Король Генрих IV», ч. II
На следующее утро мистер Джоб Джонсон явился аккуратно в условленное время. Еще за три часа до его прихода я начал испытывать мучительнейшее нетерпение и потому оказал ему самый сердечный прием, который должен был рассеять последние опасения, быть может еще смущавшие сего застенчивого джентльмена.
Я предложил ему сесть. Видя, что мой завтрак со стола еще не убран, он заметил, что прогулка по свежему воздуху всегда возбуждает у него сильнейший аппетит. Я понял намек и пододвинул к нему булочки. Он немедля принялся за работу, и в течение четверти часа рот его был слишком занят, чтобы заводить еще какие-то там разговоры. Наконец посуду убрали, и мистер Джонсон начал так:
— Я, ваша честь, обдумал все дело и полагаю, что нам удастся дать жару этому негодяю, ибо я с вами согласен — нет сомнения, что настоящие преступники Торнтон и Доусон. Но дело это, сэр, очень трудное и сложное, больше того — опасное для жизни. В стремлении услужить вам я могу ею поплатиться. Поэтому вы не удивляйтесь тому, что я принимаю ваше щедрое предложение насчет трехсот фунтов в год, если предприятие окончится удачно. Тем не менее, поверьте мне, сэр, что сперва я намеревался отказаться от какого бы то ни было вознаграждения, ибо по натуре я человек благожелательный и люблю творит добро. Да, сэр, если бы я был один на белом свете, то презирал бы всякую мзду, ибо добродетель сама себе награда. Но истинный моралист, ваша честь, ни при каких обстоятельствах не может забывать о своем долге, а я имею небольшую семью, и потерять меня было бы для нее величайшим несчастьем. Клянусь честью, что единственно по этой причине я и решился воспользоваться вашей щедростью.
И, закончив свою речь, моралист извлек из жилетного кармана бумагу, которую и протянул мне со своим обычным учтивым поклоном.
Я пробежал ее глазами. Это было составленное по всей законной форме обязательство с моей стороны на случай, если Джоб Джонсон в течение трех дней сообщит мне сведения, благодаря которым будут обнаружены и понесут кару убийцы покойного сэра Джона Тиррела, выплачивать вышеупомянутому Джобу Джонсону по триста фунтов ежегодно.
— Я с величайшим удовольствием подпишу эту бумагу, — сказал я. — Но разрешите мне между прочим заметить, раз уж вы принимаете вознаграждение лишь с целью обеспечить свое семейство, что в случае вашей смерти выплата ведь прекращается и дети ваши снова останутся без гроша.
— Извините, ваша честь, — возразил Джоб, ни в малой степени не смущенный моим справедливым замечанием, — я могу застраховаться!
— Об этом я забыл, — сказал я, подписывая и возвращая ему бумагу. — Ну, а теперь — к делу.
Джонсон с серьезным видом внимательно перечитал полученный им ценный документ и, осторожно запаковав его в три конверта — один в другом, — вложил пакет в большой красный бумажник, который спрятал в самый дальний карман своего жилета.
— Верно, сэр, — медленно произнес он, — к делу. Но, прежде чем я начну говорить, вы должны дать мне честное слово джентльмена, что все мною сообщенное будет сохранено в тайне.
Я охотно согласился на это, с тою лишь оговоркой, что секретность не должна препятствовать достижению моей цели. Джоб, приняв это условие, продолжал:
— Вы должны простить меня, если для того, чтобы дойти до самой сути дела, я начну немного издалека.
В знак согласия я кивнул головой, и Джоб снова заговорил:
— Я знаю Доусона уже несколько лет. Познакомились мы в Ньюмаркете, так как я всегда имел некоторую склонность к скачкам. Парень он был необузданный и довольно глупый, его легко было втянуть в какое-нибудь скверное дело, но он всегда первым старался улепетнуть. Словом, когда мотовство принудило его войти в нашу компанию, мы рассматривали его как очень полезное орудие, но в то же время как человека, достаточно злонамеренного, чтобы ввязаться в какое-нибудь пакостное дело, и слишком слабого, чтобы довести его до конца. Поэтому им часто пользовались, но никогда ему не доверяли. Под словом «мы», возбудившим, как я замечаю, ваше любопытство, я подразумеваю всего-навсего некое товарищество, организованное негласно и ограничивающее свою деятельность исключительно скачками. Считаю нужным упомянуть об этом, — продолжал мистер Джонсон тоном светского человека, — так как имею честь принадлежать ко многим другим обществам, куда Доусон никогда бы не был допущен. Под конец наш клуб распался, и Доусону пришлось самому как-то изворачиваться. Отец его был еще жив, и этот многообещающий молодой человек, будучи с ним в ссоре, крайне нуждался. Он явился ко мне с весьма жалостным рассказом о своем положении и с еще более жалостной миной. Движимый состраданием к бедняге и проявляя большой интерес к его судьбе, я ввел его в некое содружество славных ребят, у которых, кстати сказать, вчера побывал. Там я взял его под свое особое покровительство и, насколько это было возможно с таким безмозглым верблюдом, обучил его кое-каким изящнейшим приемам моей профессии. А этот неблагодарный пес вскоре съехал на свой прежний путь и утянул у меня половину моей доли из добычи, которой я сам же помог ему завладеть. Ненавистны мне предательство и неблагодарность, ваша честь. Уж так это не по-джентльменски!