Поскольку, ваша честь, власти не ценят мою особу так, как следовало бы, признание, сделанное мне, может показаться им менее достойным внимания, чем если бы оно было сделано кому-нибудь другому, — ну, например, джентльмену вроде вас. Кроме того, не годится мне свидетельствовать против собрата, и это по двум причинам: во-первых, я дал торжественную клятву никогда этого не делать, во-вторых, если я это сделаю, то почти наверняка отправлюсь вслед за сэром Джоном Тиррелом в лучший мир. Поэтому, по новому моему плану, если вы его примете, в качестве священника выступит ваша честь: признание будет сделано вам, и вы его, разумеется, запишете. Должен откровенно признаться, что план этот представляет значительные трудности и даже некоторую опасность: ведь я не только должен выдать вас Доусону за священника, но и Чертовке Бесс — за одного из наших ребят, ибо мне даже незачем объяснять вам, что настоящему священнику, сколько бы он ни стучался, она ни за что не откроет. Поэтому вы должны быть немы, как крот, разве что она начнет с вами разговор на нашем жаргоне; в этом же случае вам надо будет отвечать то, что я подскажу, — не то все раскроется, и если в это время там окажется кто-либо из наших товарищей, выйти оттуда нам обоим будет еще труднее, чем войти.
— Любезный мистер Джоб, — ответил я, — по-моему, есть план гораздо более удобный. Заключается он в том, чтобы попросту сообщить агентам Боу-стрит, где можно обнаружить Доусона, и, я думаю, они сумеют вырвать его из объятий миссис Чертовки Бесс без труда и не подвергаясь опасности.
Джонсон улыбнулся.
— Не долго придется мне пользоваться предложенной вами пенсией, если я напущу ищеек на наше самое тайное убежище. Не пройдет и недели, как меня укокошат. Вы тоже, если пойдете со мною сегодня, никогда не узнаете этого места и не сможете обнаружить его снова, даже если станете обыскивать весь Лондон с помощью всей лондонской полиции. К тому же Доусон в этом доме не единственный, кого разыскивают власти, — там есть еще много других, натыканных по разным помещениям, точно чернослив в пудинге, и я вовсе не хочу посылать их на виселицу. Боже сохрани, чтобы я их выдал, да еще задаром! Нет, ваша честь, это — единственный план, который мог прийти мне в голову. Если вы его не одобряете (а он, конечно, не бог весть что), мне придется выдумать что-нибудь другое, но это может потребовать некоторого времени.
— Нет, мой славный Джоб, — ответил я, — я готов вас сопровождать. Но, может быть, нам удалось бы не только записать признание Доусона, но и вызволить его самого? Личные его показания стоят гораздо больше письменных.
— Безусловно, — ответил Джоб, — и если нам удастся ускользнуть от Бесс, мы так и сделаем. Однако не следует упускать то, что мы наверное можем получить, гонясь во что бы то ни стало за тем, чего можем и не добиться. Сперва получим от Доусона письменное признание, а затем уже будем пытаться вызволить его самого. В пользу этого у меня, сэр, есть еще одно соображение, которое стало бы вам вполне понятно, знай вы так же хорошо, как я, чего стоит раскаяние жуликов. Словом, это хорошо объясняет старая притча насчет заболевшего дьявола. Покуда Доусон прозябает в мрачной дыре и в каждом углу видит черта, он, может быть, и жаждет сознаться, но на вольном воздухе ему этого, пожалуй, не так уж захочется. Темнота и одиночество, как ни странно, повышают совестливость в человеке, и не надо нам упускать возможности, которую они нам дают.
— Вы рассуждаете замечательно, — вскричал я, — и я горю нетерпением сопровождать вас! В котором часу мы отправимся?
— Около полуночи, — ответил Джонсон. — Но вашей чести предварительно придется вспомнить школьные годы и кое-что заучить. Предположим, Бесс обратится к вам с такими словами: «Ну, ты, попик, что больше любишь — тянуть зелье или молоть на деревянной мельнице?»[875] Держу пари, что вы не сумеете ответить.
— Боюсь, что вы правы, мистер Джонсон, — сказал я смиренным тоном.
— Неважно, — ответил сострадательный Джоб, — все мы рождаемся невеждами, — в один день всему не научишься. Но до вечера я сумею обучить вас кое-каким наиболее употребительным словам этой латыни, а предварительно предупрежу старую даму, что она повстречается с новичком в нашей профессии. Но так как перед уходом вас придется переодеть, а здесь этого сделать нельзя, может быть, вы у меня отобедаете?
— Буду счастлив, — сказал я, в немалой степени удивленный этим приглашением.
— Я живу на Шарлотт-стрит, Блумсбери, дом номер… Спросите капитана де Курси, — с достоинством произнес Джоб. — Обедать будем в пять, чтобы осталось достаточно времени для вашей подготовки.
— Охотно, — сказал я. Затем мистер Джонсон поднялся и, напомнив мне, что я обещал молчать, удалился.
Pectus praeceptis format amicis.
Ногat.[876]
Est quodara prodire tenus, si non datur ultra.
jbid.[877]
При всей своей любви к разным смелым выходкам, забавам и приключениям вряд ли я решил бы позабавиться вечером именно так, как мне предстояло, если бы это зависело только от моего желания. Но положение, в котором находился Гленвил, не позволяло мне думать о себе. Поэтому я не только пренебрег опасностью, которой должен был подвергнуться, но даже с величайшим нетерпением ожидал часа, когда пора будет идти к Джонсону.
Однако до пяти у меня оставалось еще много времени, и, вспомнив об Эллен, я вдруг ясно понял, как мне надлежит его провести. Я направился к Баркли-сквер. Когда я вошел в гостиную, леди Гленвил стремительно поднялась мне навстречу.
— Вы не видели Реджиналда? — спросила она. — Или, может быть, вы знаете, где он находится?
Я самым беспечным тоном ответил, что он уехал на несколько дней из города, притом, насколько мне известно, просто так, подышать деревенским воздухом.
— Вы меня немного успокоили, — сказала леди Гленвил. — Сеймур вел себя так странно, что мы все тут переволновались. Когда он сказал нам, что Реджиналд уехал из города, у него был такой смущенный вид, что я и впрямь подумала, не случилось ли какой беды.
Я сел подле Эллен, которая, казалось, целиком была поглощена своим занятием — вязанием кошелька. В то время как я шептал ей на ухо слова, от которых лицо ее беспрестанно заливалось румянцем, леди Гленвил прервала меня восклицанием:
— Читали вы сегодняшние газеты, мистер Пелэм? — а когда я ответил, что нет, показала мне заметку в «Морнинг Хералд», над которой, по ее словам, обе они все утро ломали себе голову. Заметка гласила:
Позавчера вечером некое знатное лицо, пользующееся большой известностью, было негласным образом доставлено к судебному следователю в ***. Там оно было подвергнуто допросу, но по какому поводу — остается пока в глубокой тайне, так же как и имя задержанного.
Думается мне, я так хорошо умею владеть собой, что цвет лица у меня не изменился бы и ни один мускул не дрогнул, узнай я даже о самом страшном несчастий, которое могло бы меня постичь. Поэтому я не выдал тех переживаний, которые вызвала у меня эта заметка, а, наоборот, изобразил такое же недоумение, как леди Гленвил, принялся вместе с нею удивляться и строить всевозможные догадки, пока она, вспомнив, наконец, какое у меня отныне положение в их семье, не оставила меня вдвоем с Эллен.
Почему tête-а-tête двух влюбленных так неинтересен всему остальному миру, — ведь в этом мире нет почти ни одного существа, которое бы когда-нибудь не любило? Выражение всех прочих чувств нам близко и понятно, выражение любовных — надоедает и докучает. Но это наше свидание было совсем не похоже на сладостные встречи, которые знает каждая любовь на своей заре. Я не в силах был целиком отдаться счастью, которое в одно мгновение могло быть уничтожено. И хотя я старался скрыть от Эллен свою холодность и свое беспокойство, мне казалось преступлением даже проявлять какую бы то ни было пылкость чувств, в то время как Гленвил находился в полном одиночестве, в тюрьме, обвинение в убийстве с него не было снято и ему грозила все та же печальная участь.
Не было еще четырех, когда я оставил Эллен и, не возвращаясь в гостиницу, вскочил в наемный экипаж и поехал на Шарлотт-стрит. Любезный Джоб принял меня, со свойственными ему достоинством и непринужденностью. Квартира его помещалась во втором этаже и обставлена была в соответствии с блумсберийскими понятиями об элегантности: новые брюссельские ковры, необычайно яркие по краскам; выпуклые зеркала в массивных золоченых рамах, увенчанных орлами, стулья из розового дерева с ситцевой обивкой, блестящие каминные решетки с украшениями в виде цветочных горшков из желтой бумаги, словом, вся та подчеркнутая нарядность меблировки, которую Винсент довольно удачно определил, как «стиль упаковки для чая». Джонсон, по всей видимости, весьма гордился своей квартирой, и потому я стал всячески расхваливать ее изящнее убранство.