— Скажу вам по секрету, — молвил он, — хозяйка моя вдова, она считает меня офицером в отставке и рассчитывает, что я на ней женюсь. Бедная женщина! Мои черные кудри и зеленый сюртук делают чудеса, которым даже я изумляюсь. Какой смысл вору ходить голодранцем, когда гораздо выгоднее быть щеголем?
— Правильно, мистер Джонсон! — сказал я. — Но, должен признаться, я удивлен, что такой одаренный джентльмен, как вы, питает склонность к самому низкому в его профессии роду искусства. Я всегда полагал, что в вашем деле карманные кражи — достояние воров самого последнего разряда. Теперь же на собственном горьком опыте мне довелось убедиться, что и вы не пренебрегаете ловкостью рук.
— Ваша честь говорите, как знаток, — ответил Джоб. Действительно, мне следовало бы презирать «низший», как вы справедливо изволили сказать, в нашей профессии род искусства, если бы я не гордился тем, что умею придавать ему особую прелесть и облекать его особым достоинством, которыми оно ранее никогда не обладало. Чтобы вы получили некоторое представление о высоком искусстве, каким является у меня ловкость рук, узнайте, что я уже четыре раза бывал в том магазине, где, как вы заметили, я позаимствовал бриллиантовое кольцо, ныне сверкающее на моем мизинце. И все четыре раза я уносил оттуда кое-что на память о моем посещении. А между тем хозяин настолько не подозревает меня, что уже дважды доверчиво излагал мне горестную повесть о тех утратах, виновником коих является не кто иной, как я. И я не сомневаюсь, что через несколько дней услышу со всеми подробностями рассказ и о том исчезнувшем бриллианте, который сейчас находится у меня, а также самое обстоятельное описание наружности и манер вашей чести! Сознайтесь, что было бы жаль, если бы я из пустой гордости зарыл в землю талант, дарованный мне провидением! Презирать тонкое изящество искусства, в котором я столь успешно подвизаюсь, было бы, на мой взгляд, так же нелепо, как эпическому поэту пренебрегать сочинением превосходной эпиграммы или вдохновенному композитору — безупречной мелодией какой-нибудь песенки.
— Браво, мистер Джоб! — сказал я. — Конечно, подлинно великий человек может придать блеск даже мелочам.
Я бы продолжал и далее распространяться на этот счет, но меня прервало появление хозяйки: это была привлекательная, даже красивая, хорошо одетая и вообще приятная женщина в возрасте около тридцати девяти лет и одиннадцати месяцев, или же, если говорить, избегая излишней точности, в возрасте между тридцатью и сорока годами. Она явилась сообщить, что внизу уже подан обед. Мы спустились в столовую и нашли там роскошную трапезу — ростбиф и рыбу, а за этой первой сменой последовало то, что у простых людей считается высшим деликатесом — жареная утка с зеленым горошком.
— Честное слово, мистер Джонсон, — сказал я, — да вы просто по-царски живете. Ваши еженедельные хозяйственные расходы для холостого джентльмена должны быть не малы!
— Не знаю, — ответил Джоб с барственно-безразличным виДом. — Моей славной хозяйке я пока ничем, кроме комплиментов, не платил, да и в дальнейшем, вероятно, только этим и ограничусь.
Могла ли быть лучшая иллюстрация к призыву Мура:
Веселого рыцаря, дамы, страшитесь! и т. д.
После обеда мы возвратились в апартаменты, которые Джоб высокопарно именовал своими «личными», и там он принялся обучать меня тем фразам воровского языка, которые могли мне особенно понадобиться во время предстоящего нам дела. Блатная часть моего кембриджского образования дала мне некоторые начатки познаний в этой области, благодаря чему наставления Джоба были для меня не так уж странны и сложны. В усвоении этой «сладостной и святой» науки и протекало время, пока не наступила для меня пора одеваться. Тогда мистер Джонсон провел меня в священнейшее место — свою опочивальню. Входя в комнату, я наткнулся на огромный сундук. Услышав, как уста мои изрекли при этом невольное проклятие.
Джонсон сказал:
— Ах, сэр, будьте так любезны, попробуйте сдвинуть этот сундук с места.
Я исполнил его просьбу, но сундук ни на дюйм не сдвинулся.
— Думаю, что вашей чести никогда еще не случалось видеть такой тяжелой шкатулки с драгоценностями, — с улыбкой заметил Джонсон.
— Шкатулки с драгоценностями! — повторил я.
— Да, — ответствовал Джонсон, — шкатулки с драгоценностями, ибо сундук этот полон драгоценных камней! Когда я уеду, немало задолжав славной моей хозяюшке, я попрошу ее самым проникновенным тоном получше беречь «мой ящик». Черт возьми! Для Мак-Адама[878] это действительно настоящее сокровище — его содержимым можно замостить улицу.
С этими словами мистер Джонсон открыл платяной шкаф и достал оттуда порыжевший черный костюм.
— Вот! — промолвил он с весьма довольным видом, — вот! Это ваш первый шаг к кафедре проповедника.
Я снял свое собственное одеяние и, горестно вздыхая при мысли о том, какой безобразный вид сейчас приму, постепенно облекся в ризы, подобающие духовному лицу. Они оказались слишком широки для меня и вдобавок коротковаты. Но Джонсон любовался мною со всех сторон, словно я был его старшим сыном, впервые надевшим длинные брюки, и, восторженно помянув черта, заявил, что платье — точно на меня сшито.
Затем мой хозяин открыл большую оловянную шкатулку и извлек из нее всевозможные коробочки с пудрой и красками и флаконы с жидкостями. Только мое пламенное дружеское чувство к Гленвилу могло заставить меня перенести ту операцию, которой мне пришлось подвергнуться. «Ну, — подумал я со слезами на глазах, — теперь у меня уже никогда не будет приличного цвета лица!» Конец венчает дело, и вот, четыре раза лязгнув ножницами, Джонсон отхватил мои роскошные кудри, которым я дал отрасти настолько, что они угрожали не подчиниться новой династии избранной Джонсоном для пресловутого увенчания дела. Династию эту представил косматый, но замечательно сделанный парик соломенно-желтого оттенка. Когда же я был переряжен таким образом с головы до пят, Джоб подвел меня к длинному трюмо.
Гляди я на свое отражение хоть целую вечность, я так и не узнал бы ни фигуры своей, ни лица. Можно было подумать, что моя душа подлинно переселилась в какое-то другое тело, не перенеся в него ни единой частицы первоначального. Удивительнее всего было то, что даже мне самому новый облик мой не показался смешным и окарикатуренным, — такое искусство проявил в данном случае мистер Джонсон. Я произнес ему панегирик, который он и принял au pied de la lettre.[879] Никогда еще не видел я человека, столь тщеславящегося тем, что он жулик.
— Но, — спросил я его, — зачем нужно это переодевание? Ваши друзья, по всей вероятности, хорошо знают искусство преображаться и все его тайны и потому легко разберутся, в чем дело, несмотря на все совершенство, которого вы тут достигли. А поскольку они меня никогда раньше не видали, ничто не изменилось бы, если бы я появился в своем собственном облике.
— Правильно, — ответил Джоб, — но вы не подумали, что, не замаскировавшись, вы могли бы быть узнаны впоследствии: наши друзья прогуливаются по Бонд-стрит так же, как ваша честь, а в таком случае вы рисковали бы, что вас, как говорится, в одночасье подстрелят.
— Вы убедили меня, — согласился я. — Теперь же, прежде чем идти, разрешите мне сказать еще нечто касательно цели нашего предприятия. Должен прямо заявить вам что письменные показания Доусона представляются мне делом второстепенным. И потому, если они не будут поддержаны какими-либо косвенными уликами или показаниями свидетелей, которые подтвердились бы впоследствии, они могут оказаться недостаточными для того, чтобы полностью оправдать Гленвила (несмотря на всю свою правдоподобность) и переложить вину на настоящих убийц. Поэтому, если окажется возможным забрать и самого Доусона, после того как мы получим его признание, это надо будет сделать. Я считаю необходимым особо настаивать на данном обстоятельстве, так как мне показалось, что сегодня утром вы были против этого.
— Вполне согласен с вашей честью, — ответил Джоб. — И вы можете быть уверены, что я сделаю все от меня зависящее, чтобы цель ваша была достигнута, притом не только из любви к добродетели, которая неизменно пребывает в моем сердце, если меня не сбивает с пути ее какое-либо более сильное побуждение, но и по соображению более суетному: ведь ежегодная сумма, о которой мы с вами договорились, будет выплачиваться мне лишь в случае успешности нашего предприятия, а не только за мои старания, даже самые добросовестные. Я не стану обманывать вашу честь, утверждая, что не имею ничего против освобождения Доусона; должен признаться, что имею. Во-первых, я опасаюсь, чтобы он не проболтался о делах, не имеющих отношения к убийству сэра Джона Тиррела. Во-вторых, мне не хотелось бы показаться участником его побега. И то и другое подвергает меня очень серьезной опасности. Однако трехсот фунтов в год не заработаешь, умывая руки, и потому приходится выбирать.