Итак, муку лабиринта мне приходится преодолевать даже физически, когда я выхожу, и меня одновременно и сердит и трогает, что я иногда запутываюсь в собственном сооружении и оно как будто все еще силится доказать мне свое право на существование, хотя мой приговор давно уже вынесен. А потом я оказываюсь под покровом из мха, иногда я даю ему снова срастись с окружающей лесной почвой, и, пока этого не произойдет, не выхожу из жилья, а тогда достаточно легкого движения головой — и я на чужбине. На этот маленький рывок я долго не отваживаюсь, и если бы мне не надо было снова преодолевать лабиринт входа, я бы сегодня же отказался от выхода и вернулся бы домой. Ну и что же? Твой дом защищен, замкнут в себе. Ты живешь мирно, в тепле, в сытости, ты хозяин, единственный хозяин множества ходов и площадок, и всем этим ты, надеюсь, не намерен пожертвовать, но все же от чего-то надо будет отказаться; правда, ты уповаешь, что снова вернешь утраченное, и все-таки отваживаешься на высокую, слишком высокую ставку. Есть ли для этого разумные основания? Нет, для такого рода вещей не бывает разумных оснований. И вот я осторожно приподнимаю откидную дверь — и я уже под открытым небом, я бережно спускаю ее и со всей быстротой, на какую способен, спешу прочь от предательского места.
Но все же я не на воле; правда, я уже не протискиваюсь через свои ходы, а свободно охочусь в лесу, чувствую в теле прилив новых сил, для которых в моем жилище, так сказать, нет места — даже на укрепленной площадке, будь она хоть в десять раз больше. И пища в лесу лучше; правда, охотиться труднее, успех бывает реже, но результаты во всех отношениях важнее, всего этого я не отрицаю, умею их оценить и ими насладиться не хуже всякого другого и, вероятно, даже гораздо лучше, ведь я не охочусь, словно какой-нибудь бродяга, от легкомыслия или отчаяния, а целеустремленно и спокойно. Да я и не предназначен для свободной жизни и не отдан ей во власть, ибо я знаю, что время мое отмерено, я не буду безгранично разгуливать здесь по земле, а когда я захочу и устану от жизни, меня в известном смысле как бы призовет к себе некто, чьему зову я не буду в силах противиться. Поэтому я могу насладиться этим временем полностью и провести его беззаботно, вернее — мог бы и все-таки не могу. Мои мысли чересчур заняты моим жильем. Вот я быстро отбежал от входа, но скоро возвращаюсь. Отыскиваю хорошо укрытое местечко и подсматриваю за входом в мой дом — теперь уже снаружи — дни и ночи напролет. Пусть назовут это безрассудным, но это доставляет мне невыразимую радость, успокаивает. У меня возникает тогда такое чувство, словно я стою не перед своим домом, а перед самим собой, словно я сплю и мне удается, будучи погруженным в глубокий сон, одновременно бодрствовать и пристально наблюдать за собой. Я в известном смысле как бы предназначен к тому, чтобы видеть призраки ночи не только в беспомощном простодушии сна, а одновременно встречаться с ними реально, вполне бодрствующим и владеющим спокойной способностью суждений. И я нахожу, что, как это ни странно, мое состояние не так уж плохо, как мне частенько казалось и, вероятно, снова будет казаться, когда я спущусь в свое жилище. В этом отношении — хотя, должно быть, и во многих других — мои экскурсии совершенно необходимы. Конечно, как ни тщательно я выбирал место для жилья подальше от движения, это движение, если обобщить наблюдения целой недели, все же очень велико, но, может быть, оно такое же во всех населенных местностях, и, может быть, даже лучше иметь дело с большим движением, которое вследствие своей силы само себя мчит дальше, чем жить среди полного уединения и оказаться с глазу на глаз с первым попавшимся, обстоятельно все обнюхивающим пронырой. Здесь есть множество врагов и еще больше их сообщников, но они борются друг с другом и, занятые этим, пронесутся мимо моей норы. За все это время я ни разу не видел у самого входа никого, кто бы что-то выслеживал, не видел — к моему и его счастью, ибо я, обезумев от страха за свое жилище, вцепился бы ему в горло. Правда, появлялся и такой народ, в чьем соседстве я не решился бы находиться, и едва я еще издали замечал, что кто-то из них приближается, я вынужден был бежать — ведь об их отношении к моему жилищу я ничего не мог бы сказать с уверенностью; но меня успокаивало то, что я скоро возвращался и никого из них уже не видел, а вход оставался явно нетронутым. Выпадали счастливые дни, когда я был готов сказать себе, что враждебность мира ко мне, может быть, кончилась или утихла или что мощь моего жилища вынесет меня из той войны на уничтожение, которая велась до сих пор. Это жилище защищает меня, быть может, лучше, чем я мог предполагать или надеяться, находясь внутри его. Дело дошло до того, что у меня иногда возникало ребяческое желание никогда больше не возвращаться в нору, а поселиться здесь, вблизи входа, провести остаток жизни, созерцая этот вход, и постоянно напоминать себе — испытывая при этом счастье, — насколько надежно мое жилье и что, если бы я укрылся в нем, как хорошо оно защитило бы меня от всякой опасности. Что ж, от детских снов мы пробуждаемся, испуганно вздрагивая. Какова же эта хваленая защищенность? И разве могу я судить об угрожающих мне в доме опасностях по тем наблюдениям, какие делаю здесь, снаружи? И разве моих врагов может вести верный нюх, когда меня дома нет? Кое-что они чуют, но лишь немногое. А если чуешь все, то не является ли это очень часто предпосылкой реальной опасности? Итак, то, что я здесь придумываю, лишь убогие и тщетные попытки самоуспокоения, и это обманчивое самоуспокоение может навлечь на меня гораздо более грозную опасность. Нет, не я наблюдаю, как думал, свой сон, скорее я сам сплю, а это бодрствует мой погубитель. Может быть, он среди тех, кто не спеша проходит мимо моего жилища и только каждый раз проверяет, как и я, в сохранности ли дверь и ждет ли она их нападения, а идут они мимо лишь потому, что, как им известно, хозяина дома нет или даже что он простодушно притаился рядом в кустах. И тогда я покидаю свой наблюдательный пост, я сыт жизнью на воле, мне кажется, я уже ничему не могу здесь научиться ни теперь, ни после. И мне хочется распрощаться со всем, что вокруг меня, спуститься в мое подземелье и уже никогда не выходить оттуда, предоставить событиям идти своим путем и не задерживать их бесполезными наблюдениями. Но мне, избалованному тем, что я так долго видел всё совершавшееся над моим входом, мне теперь крайне мучительно выполнять процедуру, связанную со спуском в подземелье, ибо она уже сама по себе должна привлечь внимание, и мне тяжело не знать, что будет происходить за моей спиной, а потом и над опущенной дверью входа. Я пробую в бурные ночи быстро сбрасывать вниз добычу, и это как будто удается, но действительно ли оно удалось — станет ясно, только когда я спущусь сам, вот тогда оно станет ясно, но уже не мне, а если и мне, то слишком поздно. Поэтому я решаю воздержаться и не спускаюсь. Я рою — разумеется, в достаточном отдалении от настоящего входа — временный ров, он не длиннее меня самого и тоже замаскирован покровом мха. Я заползаю в ров, прикрываюсь мхом, терпеливо жду, иногда произвожу свои расчеты быстрее, иногда медленнее — в разные часы дня, затем сбрасываю мох, вылезаю и регистрирую свои наблюдения. Я накапливаю самый разнообразный жизненный опыт — положительный и отрицательный, но ни каких-либо общих правил для спуска, ни безошибочного метода мне найти не удалось. В результате я еще ни разу не спустился по настоящему входу, и я впадаю в отчаяние, что скоро это все-таки придется сделать. Я недалек от решения уйти отсюда, продолжать прежнюю безотрадную жизнь, в которой не было никакой защищенности, а лишь сплошная неразличимая масса опасностей, и, возможно, отдельная опасность была не столь заметна и не столь страшна, как учит меня сравнение между моим надежным жильем и остальной действительностью. Конечно, такое решение, вызванное только слишком долгим пребыванием на бессмысленной свободе, было бы отчаянной глупостью; жилье еще принадлежит мне, достаточно сделать шаг — и я в безопасности. И я вырываюсь из тисков всех сомнений и среди бела дня бегу прямо к двери, чтобы уже наверняка поднять ее, но я уже не могу этого сделать, я миную ее и нарочно кидаюсь в заросли терновника, желая наказать себя, наказать за вину, которой не ведаю. И тогда я в конце концов вынужден признать, что все-таки был прав и что спуститься на самом деле невозможно, иначе я хотя бы на несколько мгновений отдам самое дорогое, что у меня есть, во власть всех, кто находится вокруг меня — на земле, на деревьях, в воздухе. И опасность эта вовсе не воображаемая, а очень реальная. Ведь тот, у кого возникнет охота последовать за мной, может вовсе и не быть настоящим врагом, это может быть любой простачок, любая противная маленькая тварь, которая пойдет за мной из любопытства, а потом, сама того не ведая, станет предводительницей всего мира, восставшего против меня; и даже такой тварью она может не быть; возможно — и это нисколько не лучше первого, во многих отношениях это даже самое худшее, — возможно, что врагом окажется кто-нибудь из моей же породы, знаток и ценитель вырытых нор, один из лесных братьев, любитель тишины, но ужасный негодяй, который хочет получить жилище, не трудясь. И если бы он сейчас явился, если бы он с помощью своего низкого вожделения обнаружил вход, если бы он начал поднимать мох, если бы это ему удалось, если бы только он протиснулся внутрь вместо меня и ушел бы настолько далеко вперед, что его зад только мелькнул бы передо мной, — если бы все это случилось, я бы наконец, разъяренный, забыв обо всех колебаниях, бросился на него и загрыз, растерзал, разорвал, выпил его кровь, а труп сунул бы к остальной добыче, но прежде всего — и это главное — я очутился бы опять в моем убежище и теперь даже стал бы восхищаться лабиринтом, и прежде всего мне захотелось бы натянуть над собой покров из мха и отдыхать, как мне кажется, весь остаток моей жизни. Но никого нет, и я остаюсь наедине с самим собой. Так как я непрерывно занят трудностями этого предприятия, значительная часть моей боязливости все-таки исчезла, я теперь и фактически не избегаю входа — кружить возле него становится моим любимым занятием, может даже показаться, что я сам — враг и выслеживаю подходящую минуту, чтобы успешно вломиться в подземелье. Будь у меня хоть кто-нибудь, кому я мог бы доверять, кого мог бы поставить на свой наблюдательный пост, тогда я спокойно сошел бы вниз! Я бы условился с ним, с тем, кому я доверял бы, чтобы он внимательно наблюдал за ситуацией при моем спуске и долгое время после него, а в случае каких-либо признаков опасности постучал бы в покров из мха, но только в этом случае. Так надо мной все было бы завершено, ничего бы не осталось, самое большое — доверенное лицо. А разве он не потребует ответной услуги? Не захочет по крайней мере осмотреть мое жилье? Одно это — добровольный допуск кого-то в мой дом — было бы для меня крайне тягостно. Я построил его для себя, не для гостей, и думаю — я не впустил бы это доверенное лицо, даже если бы благодаря ему получил возможность вернуться к себе, даже этой ценой не впустил бы. Да я бы и не мог впустить его, ведь тогда пришлось бы ему или войти одному (а это невозможно себе представить), или мы должны были бы войти вместе, и тогда я лишился бы главного преимущества, вытекающего из его присутствия, а именно тех наблюдений, которыми он должен был бы заняться после моего ухода. Да и как доверять? Разве можно тому, кому я доверяю, глядя в глаза, доверять так же, когда я его уже не вижу и мы разделены покровом из мха? Относительно легко доверять кому-нибудь, если за ним следишь или хотя бы имеешь возможность следить; можно даже доверять издали; но из подземелья, следовательно, из другого мира, доверять в полной мере кому-либо, находящемуся вне его, мне кажется, невозможно. Впрочем, все эти сомнения не нужны, достаточно понять, что во время или после моего спуска бесчисленные случайности жизни могут помешать моему доверенному лицу выполнить свои обязанности, а мне малейшая помеха в его наблюдениях грозит невообразимыми бедами. Нет, если все это представить себе, то нечего жаловаться, что я один и мне некому доверять. От этого я не лишусь ни одного из своих преимуществ, а ущерба, наверно, избегну. И доверять я могу только себе и своему жилью. Мне следовало об этом подумать раньше и на случай вроде теперешнего, который меня так тревожит, принять соответствующие меры. В начале строительства моего жилья я мог бы хоть отчасти это сделать. Следовало так проложить первый ход, чтобы на достаточном расстоянии друг от друга в моем распоряжении имелись два входа, так что я, спустившись в первый со всей необходимой осмотрительностью, быстро пробежал бы по первому ходу до второго входа, слегка сдвинул бы покров из мха, предназначенный для этой цели, и мог бы оттуда в течение нескольких дней и ночей обозревать местность. Только такое устройство было бы правильным. Правда, два входа удваивают и опасность, но здесь это соображение не играет роли: ведь один вход мыслится только как наблюдательный пункт и мог бы быть очень узким. И тут я углубляюсь в технические расчеты, начинаю снова грезить о совершенном убежище, и это немного успокаивает меня; закрыв глаза, я с восторгом рисую себе вполне и не вполне отчетливые возможности создать такое жилье, чтобы из него легко было выскальзывать и проскальзывать обратно.