Ренетта и Эмманюэль были друзьями. С самого раннего детства они виделись ежедневно Эмманюэль редко осмеливался пробраться к ней в дом. Г-жа Александрии косо смотрела на него, как на внука безбожника и на грязного мастерового. Но Ренетта проводила дни в шезлонге у окна в нижнем этаже. Эмманюэль, проходя мимо, барабанил пальцами по оконной раме и, прижавшись носом к стеклу, с ужимками приветствовал ее. Летом, когда окно отворяли, он останавливался, схватившись руками как можно выше за решетку окна. (Он воображал, что это положение для него выгодно, что уродство его не так заметно когда плечи приподняты в столь непринужденной позе.) Ренетта, не избалованная посещениями, перестала замечать, что Эмманюэль горбат. Эмманюэль испытывал к девушкам только страх — страх и отвращение, — ко всем, кроме Ренетты. Эта маленькая, наполовину окаменевшая больная была для него чем-то неосязаемым и далеким. Лишь в тот вечер, когда Берта поцеловала его в губы, да еще на следующий день он с инстинктивным отвращением избегал Ренетты; не останавливаясь, опустив голову, проходил он мимо ее дома и угрюмо скитался где-то в отдалении, недоверчивый, как бродячий пес. Потом он снова вернулся к ней. Ведь она так мало походила на женщину!.. Выйдя из мастерской и стараясь казаться как можно меньше, когда он пробегал мимо брошюровщиц в длинных, похожих на ночные рубахи рабочих блузах, мимо этих рослых и веселых девушек, чьи алчные взгляды точно раздевают вас, — он мчался стремглав к окну Ренетты. Он был благодарен своей подруге за то, что она калека: по отношению к ней он мог проявить свое превосходство и даже разыгрывать из себя покровителя. Он рассказывал ей всевозможные уличные происшествия, выставляя себя в геройском свете. Порою, желая быть любезным, он приносил Ренетте зимой жареных каштанов, а летом вишен. Она дарила ему разноцветные конфеты, из тех, что красовались в двух бокалах витрины; они вместе рассматривали открытки с картинками. Это были счастливые минуты; и девочка и мальчик забывали об убогом теле, державшем в плену их детские души.
Но иногда они начинали спорить, как взрослые, на религиозные и политические темы. В это время они делались такими же глупыми, как и взрослые. Взаимное их согласие сразу нарушалось. Она говорила о чудесах, о девятидневных молитвах, о картинках на религиозные темы, окаймленных бумажными кружевами, или о днях отпущения грехов. Он, повторяя слышанное от дедушки, утверждал, что все это глупости и ханжество. А когда он рассказывал о собраниях, куда водил его старик, она с презрением перебивала его и заявляла, что все эти люди пьяницы, и больше ничего. Отношения обострялись. Разговор переходил на родителей; они повторяли друг другу — он по адресу ее матери, она по адресу его дедушки — оскорбительные слова, слышанные ими от дедушки и от матери. Потом принимались друг за друга, стараясь наговорить побольше неприятностей. Это им удавалось без труда. Он говорил грубости. Но она умела уязвить его больнее. Он уходил от нее, а когда возвращался, рассказывал, что проводил время с другими девочками, что они красивые, что они очень веселились и что они должны встретиться в следующее воскресенье. Она не отвечала ни слова, делая вид, что презирает все его рассказы; и вдруг приходила в ярость, швыряла ему в лицо вязальный крючок, кричала, чтобы он тотчас же убирался и что она ненавидит его, и закрывала лицо руками Он уходил, не очень гордясь своей победой, Ему хотелось разнять эти худенькие ручки, сказать ей, что все это неправда. Но он заставлял себя, из гордости, не возвращаться к ней.
Однажды Ренетта была отомщена. Эмманюэль был среди своих товарищей по мастерской. Они недолюбливали его за то, что он держался в стороне и либо совсем не разговаривал с ними, либо говорил слишком уж гладко, наивно-напыщенным слогом — языком книги или, скорее, газетной статьи (ими он был напичкан). В этот день завязался разговор о Революции и о будущих временах. Он воодушевился и был смешон. Кто-то из товарищей грубо оборвал его:
— Перво-наперво таких, как ты, там не нужно — ты слишком уродлив. В будущем обществе не будет горбунов. Их при рождении просто будут топить, как щенят.
Это мигом низвергло Эмманюэля с высот его красноречия. Смущенный, он сразу умолк. Остальные корчились от смеха. За весь день он рта не раскрыл. Вечером он побежал домой, чтобы забиться в угол и выстрадать свое горе в одиночестве. Оливье встретил его по дороге; он был поражен землистой бледностью его лица.
— Ты расстроен? Что с тобой?
Эмманюэль не хотел говорить. Оливье ласково настаивал. Мальчик упорно молчал, но челюсть у него дрожала, — казалось, он вот-вот расплачется. Оливье взял его за руку и повел к себе. Хотя и сам он, как все, кто не рожден с душою сестры милосердия, чувствовал инстинктивное и жестокое отвращение к уродству и болезни, он никак этого не проявлял.
— Тебя обидели?
— Да.
— Что же тебе сделали?
Мальчик излил свою душу. Он жаловался, что он урод. Рассказал, как товарищи объявили ему, что их революция не для него.
— Она и не для них, мой мальчик, и не для нас с тобой. Пройдут еще долгие годы. Мы трудимся для тех, кто придет после нас.
Мальчик был разочарован тем, что это будет так нескоро.
— Разве тебе не радостно думать, что мы трудимся для того, чтобы сделать счастливыми тысячи таких мальчиков, как ты, миллионы живых существ?
Эмманюэль вздохнул и сказал:
— А все-таки хорошо было бы самому получить хоть немножко счастья.
— Не будь неблагодарным, мой мальчик. Ты живешь в самом прекрасном городе, в эпоху, богатую чудесами, ты неглуп, и у тебя зоркие глаза. Подумай, сколько прекрасных вещей вокруг можно увидеть и полюбить.
Он указал ему на некоторые из них.
Мальчик выслушал его, покачал головой и сказал:
— Да, но я-то навсегда буду втиснут в эту шкуру!
— Вовсе нет, ты сбросишь ее.
— Тогда будет конец всему.
— Много ты знаешь!
Мальчик был поражен. Материализм входил в состав дедушкиного credo. Он думал, что только попы верят в вечную жизнь. Он знал, однако, что его друг не был попом, и спрашивал себя, серьезно ли он это говорит. А Оливье, держа его за руку, долго рассказывал ему о своей идеалистической вере, об единстве безграничной жизни, безначальной и бесконечной, в которой миллиарды существ и мгновений — только лучи единого солнца. Но говорил он это не в такой отвлеченной форме. Беседуя с мальчиком, он инстинктивно приноравливался к его мыслям: античные мифы, глубокие и правдивые вымыслы старых космогонии приходили ему на память; полушутя, полусерьезно говорил он о метемпсихозе, о бесчисленных формах, в которые переливается и просачивается душа, как протекающий из водоема в водоем родник. Он примешивал сюда и обрывки христианских легенд и образы окутывавшего их обоих летнего вечера. Он сидел у открытого окна; мальчик стоял подле него, и они держались за руки. Был субботний вечер. Звонили колокола. Недавно прилетевшие первые ласточки задевали крылом стены домов. Над окутанным тенью городом смеялось далекое небо. Ребенок, затаив дыхание, слушал волшебную сказку, которую рассказывал ему его взрослый друг. И Оливье, разгоряченный вниманием своего маленького слушателя, сам увлекся своими речами.
Бывают в жизни решающие минуты, когда внезапно, словно электрические огни над большим ночным городом, в темной душе загорается вечное пламя Достаточно искры, перекинувшейся из одной души в другую алчущую душу, чтобы зажечь в ней огонь Прометея. В этот весенний вечер спокойная речь Оливье зажгла в маленьком уродливом теле горбуна, точно в исковерканном фонаре, неугасимый свет. Эмманюэль ничего не понимал в рассуждениях Оливье, едва ли он их слушал. Но все эти легенды, образы, которые для Оливье были лишь прекрасными баснями, чем-то вроде притч, претворялись в нем в живую плоть, делались реальными. Волшебная сказка оживала, трепетала вокруг него. И видение, обрамленное рамой окна, — проходящие по улицам люди, богатые и бедные, и ласточки, крылом задевающие стену, и изнуренные лошади, влачащие свой груз, и камни домов, впивающие в себя тени сумерек и бледнеющее небо, где уже умирал свет, — весь этот внешний мир точно поцелуем мгновенно запечатлелся в нем. Мгновенно, как молния. Потом все погасло. Он подумал о Ренетте и сказал:
— Но те, кто ходит в церковь, кто верит в бога, все-таки помешанные.
Оливье улыбнулся.
— Они верят, — сказал он, — как, и мы. Все мы исповедуем одну веру. Только они верят меньше, чем мы Этим людям для того, чтобы видеть свет, необходимо закрыть ставни и зажечь лампу. Они воплощают бога в человеке. У нас зрение лучше. Но все мы любим один и тот же свет.
Мальчик возвращался домой по темным улицам, где еще не были зажжены газовые фонари. Слова Оливье звучали в его ушах Он подумал, что не менее жестоко издеваться над людьми за то, что у них плохое зрение, как и за то, что они горбаты. И он думал о Ренетте, об ее красивых глазах, о том, что заставил эти глаза плакать. Это было нестерпимо. Он направился к дому Труно. Окно было еще приоткрыто; он осторожно просунул туда голову и тихонько окликнул: