Она имела обыкновение каждое утро, даже зимой, спускаться в сад на прогулку. Анри иногда выходил вместе с нею; он подавал ей руку, и они шли рядышком, давя ногами ягоды рябины, устилавшие дорожку; свежий ветерок играл завязками ночного чепца, теребил ее широченные юбки, а иногда, подхватывая сзади, прижимал платье к ногам и обрисовывал контуры талии. Подчас парочка наклонялась, выискивая прятавшиеся в траве фиалки, а когда солнышко пригревало, они усаживались под зелеными сводами и беседовали.
Сначала они вели весьма продолжительные разговоры, в них было тесно мыслям и чувствам, но постепенно собеседники стали говорить недомолвками, сделались почти молчаливы. В те времена, о которых ведется речь, они уж и не знали, что еще друг другу сказать.
Анри давал мадам Рено кое-какие книги — стихи, несколько романов, она читала их тайком от мужа и возвращала исчерканными ноготком в самых пикантных местах. Они обсуждали эти пассажи наедине, на следующее утро в саду или вечером в гостиной, когда все бывали заняты картами или выслушивали повествования мсье Рено.
Оба с нетерпением ждали наступления лета. «Ах! — вздыхали они. — Если бы сюда хорошую погоду, мы бы оседлали лошадей и скакали бы целыми днями по лесу или по зеленеющим луговым коврам!» Они, дай им волю, удалились бы в лесную глушь, чтобы слушать журчание ручейков во мху и внимать ночным трелям соловья.
Предаваясь словоизлияниям касательно всего того, что делается в этом мире, мадам Рено много толковала о нежных чувствах и сердечных привязанностях, Анри о красоте и мужественности. Вот уже некоторое время он чувствовал себя смелым и сильным, теперь ему вовсе бы не помешала дуэль, особенно если б его ранили, что вызвало бы восхищение мадам Рено. Это было — я на том настаиваю — полнейшее забвение условностей света и бесконечные восторги по поводу солнца, ночи, моря, обломков древности, луны, облаков, поэзии и дружбы.
Но самыми сладостными мгновениями становились те, когда, исчерпав все, что дано выразить человеческой речи, и приумолкнув, они пожирали друг друга глазами, а после опускали головы и, уйдя в себя, обращались ко всему тому, чего не выскажешь словами. Когда они пробуждались от такой мечтательности, Анри краснел, мадам Рено улыбалась самой своей очаровательной улыбкой, запрокинув голову и чуть отведя ее к плечу, и горло ее слегка раздувалось, словно у воркующей голубицы, а веки привычно трепетали. Не проходило воскресенья, чтобы она не навещала молодого человека в его комнате — во второй половине дня, когда уже начинало смеркаться, в тот час, который наиболее располагает к меланхолии; она расспрашивала Анри о его семействе, с коим была бы не прочь познакомиться, о матери, особенно о сестре, поскольку та была на него похожа, — все они сделались ей дороги. Ему тоже не давала покоя ее предыдущая жизнь: детство, младенческие прихоти, монастырские подружки, — он старался воссоздать в воображении каждый из дней, что она прожила вдали от него, и совместить все это с собственными воспоминаниями. Раньше она бывала в театре, делала визиты с мсье Рено или выходила из дому за какими-то покупками — теперь же едва находит время повидаться со своею подругою Аглаей, всякое развлечение наводит на нее ужас, покидать дом отныне противно ее натуре. Напрасно мсье Рено частенько призывает ее «глотнуть свежего воздуха» и «прогуляться» — она неколебимо остается у себя, и он, отчаявшись, выходит в город один, разражаясь филиппиками против ее беспричинного упрямства, а заодно и вообще против всех неожиданных капризов легкомысленного пола.
Ее настроение и впрямь сильно изменилось. Прежде она была довольно грустна, рассеянна, часто скучала, ворчала, поругивала своего благоверного: нередко выходила из себя, надоедала ему по поводу панталон с оборванными штрипками и его пристрастия к сырам из Рокфора; теперь же она неизменно весела, жизнерадостна, глаза блестят, она больше не вздыхает, легко взбегает по лестнице, напевает за шитьем у окна, ее рулады слышны по всему дому. При взгляде на нее кажется, что она помолодела, ей лет пятнадцать, супруг ее обожает, она так добра, так мягка с ним! Она все ему позволяет, он — полный хозяин в доме, может потребовать обед или обойтись вообще без распоряжений — она даже не заметит. За обедом он волен говорить, что хочет, никто его не перебивает, он сам выбирает, какой жилет надеть, и ходит в одиночестве ужинать в городе, однажды он осмелился даже провести ночь вне дома; никогда еще он не был так счастлив в семейной жизни.
Но зато Анри уже больше не смеется вместе с мсье Рено, не беседует с господами Альваресом и Мендесом, да и они теперь не пристают к нему со своими откровениями насчет любовных делишек, он перестал писать родителям и Жюлю, Морель ему наскучил, однако он частенько его навещает, надо же с кем-нибудь делиться тем, что творится в его сердце. Морель подтрунивает над ним, иногда веселит, но почти всегда раздражает.
Из всех обитателей дома мсье Рено никто не замечал, как относятся друг к другу Анри и мадам Рено, думаю, они и сами себе едва бы могли признаться в том, что происходило. Оба счастливые, они жили в полноте собственного чувства, наслаждались взаимной любовью, надеясь, что со временем она лишь окрепнет, продвигаясь по этой дороге блаженства, как будто на пути и не предполагалось преград, словно все было залито божественным светом, их овевали благоуханные теплые ветерки — и они наслаждались всем в безмятежном опьянении, почти в полудреме.
Альварес также все больше и больше влюблялся в мадемуазель Аглаю; из всяких подарочных альбомчиков с виньетками он наскреб уйму рифмованных строк о падающих листьях, поцелуе, грезах, волосах и переписал их в собственный новенький хорошенький альбом. Мендес еще дважды встречал мадам Дюбуа: ее шея каждый раз переворачивала ему всю душу, он стал обучаться игре на флейте. Один Шахутшнихбах не был влюблен. Он все еще занимался своей математикой, которая поглощала всю его жизнь, хотя и в ней он ничего не понимал. Никогда у мсье Рено не бывало такого старательного подопечного… и такого недалекого; даже Мендес смотрел на него, как на огородное пугало.
Все эти люди любили. Они жили под одной крышей, но отдельно друг от друга, хотя и вместе, скрывая свои чувства, движимые излюбленной идеей или манией — каждый наедине со своею особой любовью и собственными грезами. Возьмите овец: когда вы видите, как они мирно пасутся на склоне холма или, блея, семенят, сбившись в стадо, вдоль большой дороги, у них, как считаете вы, только одна идея — это трава понежнее, одна любовь — баран, норовящий на них взгромоздиться, одно опасение — как бы собачьи зубы не куснули их за лодыжку, одна забота — краснолицый человек с большим ножом, который перерезает горло их близким. Но люди? Кто скажет, что происходит у них под черепом, прикрытым шляпой? И куда направит свои шаги это большое стадо, сумрачно глядящее себе под ноги?
Однажды вечером Анри был в кабинете мсье Рено — в будние дни кабинет служил местом послеобеденного времяпрепровождения, и Анри сидел рядом с хозяином, мадам Рено с другой стороны стола вышивала манжетки, Мендес грезил о мадам Дюбуа, орудуя кочергой в очаге, мсье Рено читал «Деба»,[33] и все молчали. Анри пером рисовал человечков на листе бумаги.
— Покажите-ка мне, что у вас получилось, — промолвила мадам Рено, подходя к нему.
Он тоже подвинул свой стул поближе к ней, их ноги соприкоснулись, на мгновенье сблизились руки — они почувствовали друг друга от колена до плеча. Анри вывел свое имя, мадам Рено взяла у него перо и начертала свое — округлым, чуть подрагивающим почерком. Вскоре весь лист был размашисто заполнен подписями всякого вида и самыми амбициозными росчерками. Анри начертал по-английски две строчки из Байрона, мадам Эмилия по-итальянски — стих Данте… Она позволила перу гулять по бумаге, оставляя густую штриховку, словно клала тени вокруг некоего рисунка, вдруг мелкими буковками начала: «Люб»… — и тотчас заштриховала; Анри в свою очередь вывел: «Счастье» — и сейчас же его жирно зачернил.
Мсье Рено дремал в своем кресле, Мендес читал роман-фельетон. Меж тем мадам Рено сложила лист пополам и написала на его обратной стороне: «Завтра я буду на улице Кастильоне». Анри взял перо из ее рук и дописал: «Вы пройдете через Тюильри». Она, как обычно, мило улыбнулась, взяла листок и бросила в огонь; Анри глядел, как он горит: вот завернулся в трубочку, став мятым лоскутком черного кружева, вспорхнул, задев домашнюю туфлю мсье Рено, но не разбудив его, два-три раза взлетел и опустился, подхваченный током воздуха, а затем, когда последняя искорка в нем погасла, улетел совсем.
Это было настоящее рандеву! Он обещал себе не пропустить его. Ох! Как долго, казалось ему, тянулось время до наступления следующего дня! Видеть ее в повседневном обличье, такой, какой она бывает в собственном дому, — это не то, о чем он мечтал, чего ждал в тот раз. И вот он подстерег время, когда она вышла, и через пять минут бросился вон из дома, вскочил в первый же подвернувшийся кабриолет, прибавил вытаращившему глаза от удивления кучеру двадцать су на чай и, наконец, добрался до решетки сада Тюильри; его сердце чуть не лопалось от тщеславия, превосходившего все, что могли испытать те, кто когда-либо ступал за его ограду под звуки военного горна и барабанную дробь.