Ради нее, ради ее сына, ради женщин с потрескавшимися от ледяной воды руками, стариков, детей, обмотанных рваными материнскими платками, идут там на смерть.
И с восторгом, плача, думала она, что ее муж придет к ней сюда, и женщины, старики рабочие обступят его и скажут ему: «Сынок».
А человек, читавший сообщение Совинформбюро, произнес: «Наступление наших войск продолжается».
Дежурный по штабу доложил командующему 8-й воздушной армией сведения о боевой работе истребительных полков за день наступления.
Генерал просмотрел положенные перед ним бумаги и сказал дежурному:
— Не везет Закаблуке, вчера ему комиссара сбили, сегодня двух летчиков.
— Я звонил в штаб полка по телефону, товарищ командующий, — сказал дежурный. — Товарища Бермана хоронить завтра будут. Член Военного совета обещал слетать в полк, речь сказать.
— Наш член любит речи говорить, — улыбнувшись, сказал командующий.
— А летчики, товарищ командующий, таким образом: лейтенант Король над расположением тридцать восьмой гвардейской упал, а командира звена, старшего лейтенанта Викторова, «мессеры» подожгли над немецким аэродромом, не дотянул до линии фронта, упал на высотке, как раз на нейтральной зоне. Пехота видела, пробовала подойти к нему, но немец не дал.
— Да, бывает, — сказал командующий и почесал нос карандашом. — Вы вот что сделайте: свяжитесь со штабом фронта и напомните, что Захаров нам обещал заменить «виллис», а то скоро вовсе не на чем будет ездить.
Всю ночь лежал мертвый летчик на снежном холме — был большой мороз, и звезды светили очень ярко. А на рассвете холм стал совершенно розовый, и летчик лежал на розовом холме. Потом подула поземка, и тело стало заносить снегом.
За несколько дней до начала сталинградского наступления Крымов пришел на подземный командный пункт 64-й армии. Адъютант члена Военного совета Абрамова, сидя за письменным столом, ел куриный суп, заедал его пирогом.
Адъютант отложил ложку, и по его вздоху можно было понять, что суп хорош. У Крымова глаза увлажнились, так сильно ему вдруг захотелось жевануть пирожка с капустой.
За перегородкой после доклада адъютанта стало тихо, потом послышался сиплый голос, знакомый уже Крымову, но на этот раз слова произносились негромко, и Крымов не мог их разобрать.
Вышел адъютант и сказал:
— Член Военного совета принять вас не может.
Крымов удивился:
— Я не просил приема. Товарищ Абрамов меня вызвал.
Адъютант молчал, глядя на суп.
— Значит, отменено? Ничего не понимаю, — сказал Крымов.
Крымов поднялся наверх и побрел по овражку к берегу Волги — там помещалась редакция армейской газеты.
Он шел, досадуя на бессмысленный вызов, на внезапно охватившую его страсть к чужому пирогу, вслушивался в беспорядочную и ленивую стрельбу пушек, доносившуюся со стороны Купоросной балки.
В сторону оперативного отдела прошла девушка в пилотке, в шинели. Крымов оглядел ее и подумал: «Весьма хорошенькая».
С привычной тоской сжалось сердце, — он подумал о Жене. Тотчас же, так же привычно, он прикрикнул на себя: «Гони ее, гони!», стал вспоминать ночевку в станице, молодую казачку.
Потом он подумал о Спиридонове: «Хороший человек, но, конечно, не Спиноза».
Все эти мысли, ленивая пальба, досада на Абрамова, осеннее небо долгое время вспоминались ему с пронзительной ясностью.
Его окликнул штабной работник с зелеными капитанскими шпалами на шинели, шедший за ним следом от командного пункта.
Крымов, недоумевая, поглядел на него.
— Сюда, сюда, прошу, — негромко сказал капитан, указывая рукой на дверь избы.
Крымов прошел в дверь мимо часового.
Они вошли в комнату, где стоял конторский стол, а на дощатой стене висел пришпиленный кнопками портрет Сталина.
Крымов ожидал, что капитан обратится к нему примерно так: «Простите, товарищ батальонный комиссар, не откажетесь ли вы передать на левый берег товарищу Тощееву наш отчет?»
Но капитан сказал не так.
Он сказал:
— Сдайте оружие и личные документы.
И Крымов растерянно произнес уже не имеющие никакого смысла слова:
— Это по какому же праву? Вы мне свои документы раньше покажите, прежде чем требовать мои.
И потом, убедившись в том, что было нелепо и немыслимо, но в чем не было сомнения, он проговорил те слова, что в подобных случаях бормотали до него тысячи людей:
— Это дичь, я абсолютно ничего не понимаю, недоразумение.
Но это уже не были слова свободного человека.
— Да ты дурака строишь. Отвечай, кем завербован в период пребывания в окружении?
Его допрашивали на левом берегу Волги, во фронтовом Особом отделе.
От крашеного пола, от цветочных горшков на окне, от ходиков на стене веяло провинциальным покоем. Привычным и милым казалось подрагивание стекол и грохот, шедший со стороны Сталинграда, — видимо, на правом берегу разгружались бомбардировщики.
Как не вязался армейский подполковник, сидевший за деревенским кухонным столом, с воображаемым бледногубым следователем…
Но вот подполковник с меловым следом на плече от мазаной печи подошел к сидевшему на деревенской табуретке знатоку рабочего движения в странах колониального Востока, человеку, носившему военную форму и комиссарскую звезду на рукаве, человеку, рожденному доброй, милой матерью, и врезал ему кулаком по морде.
Николай Григорьевич провел рукой по губам и по носу, посмотрел на свою ладонь и увидел на ней кровь, смешанную со слюной. Потом он пожевал. Язык окаменел, и губы занемели. Он посмотрел на крашеный, недавно вымытый пол и проглотил кровь.
Ночью пришло чувство ненависти к особисту. Но в первые минуты не было ни ненависти, ни физической боли. Удар по лицу означал духовную катастрофу и не мог ничего вызвать, кроме оцепенения, остолбенения.
Крымов оглянулся, стыдясь часового. Красноармеец видел, как били коммуниста! Били коммуниста Крымова, били в присутствии парня, ради которого была совершена великая революция, та, в которой участвовал Крымов.
Подполковник посмотрел на часы. Это было время ужина в столовой заведующих отделами.
Пока Крымова вели по двору по пыльной снежной крупе в сторону бревенчатой каталажки, особенно ясно был слышен гром воздушной бомбежки, шедшей со стороны Сталинграда.
Первая мысль, поразившая его после оцепенения, была та, что разрушить эту каталажку могла немецкая бомба… И эта мысль была проста и отвратительна.
В душной каморке с бревенчатыми стенами его захлестнули отчаяние и ярость, — он терял самого себя. Это он, он охрипшим голосом кричал, бежал к самолету, встречал своего друга Георгия Димитрова, он нес гроб Клары Цеткин, и это он воровато посмотрел — ударит вновь или не ударит его особист. Он вел из окружения людей, они звали его «товарищ комиссар». И это на него брезгливо смотрел колхозник-автоматчик, на него — коммуниста, избитого на допросе коммунистом…
Он не мог еще осознать колоссального значения слов: «лишение свободы». Он становился другим существом, все в нем должно было измениться, — его лишили свободы.
В глазах темнело. Он пойдет к Щербакову, в Центральный Комитет, у него есть возможность обратиться к Молотову, он не успокоится, пока мерзавец подполковник не будет расстрелян. Да снимите же трубку! Позвоните Пряхину… Да ведь сам Сталин слышал, знает мое имя. Товарищ Сталин спросил как-то у товарища Жданова: «Это какой Крымов, тот, что в Коминтерне работал?»
И тут же Николай Григорьевич ощутил под ногами трясину, вот-вот втянет его темная, коллоидная, смолянистая, не имеющая дна гуща… Что-то непреодолимое, казалось, более сильное, чем сила немецких панцирных дивизий, навалилось на него. Он лишился свободы.
Женя! Женя! Видишь ли ты меня? Женя! Посмотри на меня, я в ужасной беде! Ведь совершенно один, брошенный, и тобой брошенный.
Выродок бил его. Мутилось сознание, и до судороги в пальцах хотелось броситься на особиста.
Он не испытывал подобной ненависти ни к жандармам, ни к меньшевикам, ни к офицеру-эсэсовцу, которого он допрашивал.
В человеке, топтавшем его, Крымов узнавал не чужака, а себя же, Крымова, вот того, что мальчиком плакал от счастья над потрясшими его словами Коммунистического Манифеста — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это чувство близости поистине было ужасно…
Стало темно. Иногда гул сталинградской битвы раскатисто заполнял маленький, дурной тюремный воздух. Может быть, немцы били по Батюку, по Родимцеву, обороняющим правое дело.
В коридоре изредка возникало движение. Открывались двери общей камеры, где сидели дезертиры, изменники Родины, мародеры, изнасилователи. Они то и дело просились в уборную, и часовой, прежде чем открыть дверь, долго спорил с ними.