стоящие на пути к вселенскому трону и вознесут ее на недосягаемую высоту. Потому-то мы, капитул Ордена, и посылаем в мир инспиративные флюиды, от которых человеческий мозг вспыхивает как спичка, и неистовое пламя наших идей мгновенно испепеляет все индивидуалистические бредни. Тотальная война — все за всех! Взрастить в пустыне сад Эдемский — вот конечная цель, которую преследует наше братство! Или не чувствуешь ты, Христофер фон Иохер, как все твое существо вопиет о служении?! Почему же тогда прозябаешь ты, витая в облаках, на этом жалком чердаке? Вставай, протяни руку помощи своим страждущим братьям!
Безумный восторг захлестывает меня.
— Что, что я должен делать?! — срывается крик с моих пересохших губ. — Приказывай, все исполню! Только скажи, и я жизнь свою не пожалею на благо человечества. Что нужно для вступления в Орден?
— Послушание! Слепое, безоговорочное! Откажись от собственной воли! Помышляй не о себе, не о человеке, а о человечестве! Вот путь из безводной пустыни разобщенности и вражды в землю обетованную единства и гармонии!
— Но что мне делать? Кто меня этому научит? — спрашиваю я, охваченный внезапным сомнением. — Ведь мне надлежит быть пастырем, что же я скажу, чему научу свою паству?
— Кто учит, тот и учится. Не задавай вопросов! «Что я скажу, что я скажу!..» Было бы служенье, а разуменье приложится. Иди и проповедуй! А уж о том, что тебе сказать, мы позаботимся — ты только рот открывай, словаками будут слетать с губ! Итак, готов ли ты, Христофер фон Иохер, сын Бартоломея фон Иохера, принести обет послушания?
— Воистину готов.
— Тогда прижми ладонь левой руки к полу и повторяй за мной то, что я тебе буду говорить!
Как зачарованный повинуюсь я — преклоняю левое колено, прижимаю ладонь к полу, и тут в мою душу закрадывается какое-то пока еще смутное подозрение. Я медлю, неуверенно поднимаю глаза и вздрагиваю: это монголоидное лицо с редкой, но очень длинной бородой... Да ведь это же он — старик даос с грифа, выкованного из цельного куска «кровавика»! А уродливый большой палец и мускулистые натруженные руки — это уже собственность того сумасшедшего бродяги с рыночной площади, — Господи, как давно это было! — который при виде меня рухнул замертво...
Ужас сковывает меня по рукам и ногам, но теперь-то я знаю, что делать; собравшись с силами, вскакиваю и, бросив в лицо старику:
— Дай мне знак! — протягиваю ему правую руку для ритуального «замка», которому научил меня отец. Однако то, что передо мной стоит, при всем желании нельзя назвать живым человеком: какая-то неуклюжая конструкция из наскоро при деланных к тулову членов, которые свободно болтаются как у поломанной куклы или... или как у снятого с пыточного колеса трупа с перебитыми конечностями! А над этим жутковатым полуфабрикатом парит голова, отделенная от шеи тонкой, в палец толщиной, полоской воздуха; губы все еще подрагивают,
испуская дух. Мерзкий плагиат, абы как сляпанный из ворованной человеческой плоти...
В страхе прячу я лицо в ладони, а когда отнимаю их, призрака уже нет, и только под самым потолком плавает мерцающий нимб, а в нем — словно сотканный из бледно-голубой туманной дымки, просветленный лик старика даоса в чудном клобуке с наушниками.
И на сей раз этими призрачными устами вещает патриарх — да-да, это его голос:
— Рухлядь, обломки погибших кораблей, смердящую дырявую посудину — и на плаву-то невесть как держится, а все одно, носит ее, неприкаянную, по морям и океанам времени, навро-де Летучего голландца, — чуть было не принял ты, сыне мой, за сокровенный ковчег; мертвечина, бренные останки канувших в Лету людей, полузабытые впечатления, отложившиеся на дне твоей души, — вот из сих топляков и слепили мерзкие лемуры нечестивое подобие нашего магистра, а дабы и тени сомнений не закралось в сердце твое, сыне мой, лукавые языки оплели тебя рутиной пустых велеречивых словес — очень уж восхотелось исчадиям преисподней, прикинувшихся путеводными огоньками, заманить последнего из фон Иохеров в смертоносную трясину бестолковой суеты, коя и не таковских засасывала, — тысячи бесследно и бесславно сгинули в прорве сей. «Самоотвержением» величают они оное прельстительное свечение; ад ликовал, когда первый человек доверился фосфорическим огонькам и угодил в волчью яму. И допрежь всего вражье племя покушается на высочайшее благо, кое всякому даровано стяжать, да только редко кто из смертных снискать его сподобился, — вечное непреходящее сознание собственного Я. Вот и проповеди ихние — не проповеди а наущения дьявольские, однако ведома им сила правды, потому-то что ни слово сходит с жала раздвоенного, то глагол священный, а составленные купно в речение цельное — величайшей ложью оборачиваются, ибо призывают они к забвению беспамятному и хаосу.
Запали в душу коварные искры тщеславия и стяжательства, а уж какой-нибудь медоточивый пастырь тут как тут — нашептывает, раздувает зловещие огоньки, пока не вспыхнет черное пламя и человек в ослеплении гибельном не вообразит, будто бы сгорает от беззаветной любви к ближнему своему; и тогда идет он и проповедует, не будучи призванным, — слепой поводырь, уже занесший ногу над бездной, дабы низвергнуться самому и увлечь за собой слепое и убогое стадо свое.
Уж кому-кому, а им, порождениям ехидны, преотлично
известна цена злого от природы человечьего сердца, в кое во веки веков не внидет любовь, аще не ниспослана будет свыше. Вот и твердят: «Возлюби ближнего своего, возлюби ближнего своего» [41], уж и от заповеди сей предвечной ничего, кроме пустого сотрясения воздусей, не осталось, а они знай твердят; и великий магический дар, содеянный Тем, Кто впервые воззвал с заветом любви ко внемлющим Ему, пропадает втуне, ибо мерзостные ересиархи изблевали вещие глаголы в уши косной толпы подобно яду, сея смуту и отчаянье, кровопролитие и раздоры, голод и разруху... Прикинулись Истиной, аки пугало огородное в предрассветной мгле прикидывается Распятием у дороги.
Помни же, сыне мой, чем дальше подвигается процесс герметической кристаллизации, тем большая опасность подстерегает тебя на тернистой стезе твоей, ибо стоит только крысам сим вездесущим пронюхать, что будущий Камень обещает быть чистым, соразмерным и симметричным — по образу и подобию Божьему, — и они из кожи вон полезут, лишь бы нарушить алхимический режим и исказить сокровенную структуру. Ни пред одной традиционной восточной доктриной не замерли святотатцы в страхе благоговейном — напротив, преисполненные кощунственным злорадством, до тех пор профанировали, заземляли, извращали и перетолмачивали на все лады учения сии сакральные, пока оные не превратились в полную свою противоположность. «Свет приходит с