Мелким лавочникам квартала туго приходилось. Они ведь прямо друг на друге сидели тут, и продавал каждый из них в день самую безделицу, — так велика была конкуренция. Волей-неволей они плутовали — обвешивали и обмеривали ради куска хлеба. Покупатели, в свою очередь, надували торговцев: не возвращали назад бутылок, взятых без залога, а продавали где-нибудь в другом месте, или набирали товару в долг, а в один прекрасный день переезжали потихоньку куда-нибудь подальше. И особенно жаловаться на все это не приходилось, — сам виноват, гляди в оба! То же самое испытала Дитте с заказами: не проверь только материала, как раз тебе дадут меньше, и покупай потом недостающее из своего скудного заработка. Да, тут приходилось вести настоящую борьбу за существование. И всюду так!
Спокойною чувствовала себя Дитте лишь в своей «Казарме». Что бы там ни говорили про жильцов, — большинство из них действительно было не в ладах с правосудием, но между собой они жили дружно. Помогали друг другу где и чем могли, тесно смыкая фронт против злого внешнего мира. Чуть кому повезет немножко, он тотчас ставит угощение. Деньги как будто жгли им руки, и они торопились поскорее их сплавить, как говорили про них. Пожалуй, оно и было верно до некоторой степени. Бережливыми и предусмотрительными они не были, большинство жило так: что заработал, то и проел или пропил. Но Дитте любила их такими, каковы они были. Попадались тут изредка и люди другого сорта, которые стремились выбиться из нужды, переехать в более зажиточный квартал, например, белошвейка из соседнего дома. Но те были далеко не такие симпатичные.
Сама Дитте не стремилась больше выбиться наверх. Борьба за кусок хлеба изо дня в день достаточно утомляла и голову, и руки. И Дитте укладывалась вечером в постель со вздохом настоящего облегчения, — день прошел, и слава богу. Зато утром открывала глаза навстречу новому дню с некоторым страхом. Она как-то постарела Душой.
Да и на вид не была молода, несмотря на свои двадцать пять лет. Она сильно исхудала, — кровотечения лишили ее полноты и красок. Венозные узлы увеличились, и по вечерам ее ноги сильно отекали. Морщины на лице свидетельствовали о перенесенном горе, ведь позади у нее была уже целая жизнь, трудовая жизнь. Она все это хорошо знала сама и с особым удовольствием вспоминала о том, какою видной и красивой была когда-то, такою красивою, что люди оглядывались на нее на улице! Недолго длился этот расцвет красоты. Она невольно вспоминала и свою раннюю юность, когда так горячо желала и старалась выправиться и похорошеть. Да, быстро отцвели ее счастье, ее внешность и красота, — как те недолговечные цветы, что распускаются и отцветают лишь за одни сутки. Не сама она сгубила свою красоту; ее истощило слишком раннее материнство; венозные узлы и отеки ног она приобрела, служа у господ; морщины на лице — ну, они были добыты разными путями.
Каковы бы ни были причины, Дитте не упрекала ни себя, ни других ни в чем; только чувствовала себя усталой, замученной. Никому не приходило теперь в голову обернуться ей вслед на улице, и за то спасибо! Нарядами похвастать она ведь тоже не могла теперь. И всегда жалась к самым стенам домов, торопясь прошмыгнуть как можно скорее и незаметнее. Строптивого упорства, как у Карла, у нее не было. И когда он звал ее с собой пройтись, она отговаривалась тем, что плохо одета. он тоже не мог похвастаться одеждой, но не забивался из-за этого в угол, а преспокойно разгуливал по самым людным улицам в дырявых башмаках и обтрепанных брюках.
— С какой стати я должен прокрадываться глухими переулками? — говорил он. — Пока я могу напоминать богачам о себе, они обязаны считаться со мной.
Дитте уступала и шла с ним поневоле, но радости от этого не испытывала, прогулка превращалась для нее в мучение.
Одно только поддерживало в ней бодрость — забота о детях, лишь они и привязывали ее к жизни. У Карла иногда создавалось такое впечатление, что Дитте ждет скорой смерти и радуется ей. Порой она так задумывалась, что ее прямо не дозваться было. Но дети умели возвращать ее к жизни. Когда дело касалось их, она выпрямлялась опять, как упругая и крепкая стальная пружина. Дети ее любили, и она этому радовалась, но ей все казалось, что она не стоит их любви. То, что она могла давать им, далеко не удовлетворяло ее,
XIII
ШВЕЙНАЯ МАШИНА, ПЕРИНА И «САМАРИТЯНЕ»
Булочник с женою как будто в лотерею выиграли. Во всяком случае, это было для них вторым, по меньшей мере столь же неожиданным сюрпризом: все деньги были им возвращены!
Выяснилось, что Лэборг за пятнадцать лет своей службы в булочной надул их ровно на пятнадцать тысяч крон. У этого молодчика был большой порядок в делах. Денег он не промотал, но часть разместил по разным сберегательным кассам, часть раздал взаймы частным лицам под верное обеспечение и за хорошие проценты; остальное потратил на обзаведение. У него оказалась преуютная для холостяка квартирка, хорошо обставленная, было даже пианино.
Большая часть денег Нильсенам была уже возвращена, остальные им предстояло получить после продажи всей обстановки Лэборга, так что, в общем, большого убытка не было. Фру Нильсен так и сияла — еще бы! Ведь это все равно, что опустошить огромную, битком набитую копилку.
Право, как будто над ними был назначен опекун, который вел за них дело. И, кто знает, скопили бы они что-нибудь, веди они его самостоятельно? Пожалуй, вся прибыль прошла бы между пальцев. Да, вот это был управляющий — пятнадцать тысяч в пятнадцать лет! Рачительный ютландец! И обидно, в сущности, что ему приходится отсиживать в исправительном доме. Нильсены поговаривали уже, что опять возьмут его к себе по отбытии им двухгодичного срока, — «такой он дельный и аккуратный!»…
Другим не везло, для них никто не откладывал в копилку. Во всех этажах среднего и заднего флигелей перебивались с трудом, а кое-где смотрела прямо в лицо жильцам неприкрытая нужда. Неприятная это гостья! Стоит ей переступить чей-нибудь порог, ее уже не выживешь, она и за стол вместе со всеми садится и в постель ложится. Мужчины большую часть дня околачивались у ворот, не зная, как убить время. Под вечер они обыкновенно уходили: некоторые на собрания, где вырабатывали резолюции, выражающие протест против существующих порядков в требующие вмешательства общественных сил; другие не интересовались политикой и отправлялись в трактир. Пока что толку и от того и от другого все равно не было. Побывавшие на собрании прехрабро колотили дома кулаками по столу и грозили расправиться с кем-то, а вернувшимся из трактира и сам черт был не брат. Денег на расходы по хозяйству, однако, ни у тех, ни у других не оказывалось, и жены бегали друг к дружке занимать, но это все равно, что калеке искать помощи у калеки. Бедняжки без устали рыскали всюду, надеясь получить хоть маленькую помощь, но большею частью напрасно. Очень уж много стало нуждающихся и слишком мало средств. Все разговоры о пособиях из приходских попечительств или профессиональных союзов чаще всего оказывались лишь слухами, порожденными слишком пылким воображением.
Вскоре после Нового года к Дитте неожиданно пришли и отобрали швейную машину. Это было как удар грома. Она запоздала с платежами всего на две недели, что не раз случалось и раньше и на что они сами ее, так сказать, подбивали. Дитте обещала достать деньги и внести их в тот же день, но им нужны были не деньги, а машина.
Особенной пользы машина сейчас, правда, не приносила, и можно было обойтись без нее, но Дитте все-таки заливалась горькими слезами и не столько из-за того, что успела выплатить почти все сто крон, которые теперь пропали, но потому, что очень полюбила свою машину. Она была для Дитте добрым товарищем и долгое время кормила семью… Словно за руку верного друга, бралась Дитте за свою машину, принимаясь за шитье. Шум машины служил бы как аккомпанементом думам и заботам Дитте и убаюкивал детей. Когда они засыпали по вечерам, машина все еще строчила, когда они просыпались по утрам, Дитте уже шила. Наконец дети стали думать, что машина работает и день и ночь.
— Мама никогда не спит! — говорил Петер.
Плакала и старуха Расмуссен. Как ни злилась она сначала из-за покупки машины, потом все-таки много раз говорила ей спасибо за кусок хлеба.
Ни Дитте, ни старуха Расмуссен не могли примириться с тишиной и пустотою в комнате, да и малыши тоже. Дитте ощущала утрату всем своим существом — ее рукам не приходилось больше ласкать полированный дубовый столик, или наматывать шпульку, или подсовывать шитье под иголку, ее ногам недоставало размеренного движения, которым они заставляли работать машину. Раздобыв небольшой заказ, она бежала теперь к какой-нибудь знакомой, у которой была швейная машина, — главным образом для того, чтобы опять почувствовать ход машины, услышать знакомое постукивание.