— Хорошо сделал.
Одна лишь Паньоки саркастически усмехнулась, когда была названы имена девяти женщин.
— Ну и ну! Однако ж это странно… странно!
Братец Болдижар, считая, что не стоит останавливаться на мелочах — ведь покойный Пал всю жизнь был чудаковат, и желая высказать великодушие, воскликнул:
— Прошу вас, господин нотариус, читайте дальше!
— Дальше ничего нет, — коротко ответил нотариус. Раздались возгласы удивлении, и все бросились к завещанию.
— Не может быть!
— Ни единой буковки нет больше, — пожал плечами нотариус.
— А остальное имущество? А поместье в Чехии?
— Поместье в завещании не упомянуто. Я читаю лишь то, что написано. Можете, господа, убедиться сами.
— Не понимаю, — прохрипел Гашпар Грегорич.
— Самое странное, — вслух размышлял Болдижар, — что он ни словом не обмолвился о кухарке и ее ублюдке, хотя тут ведь все шито белыми нитками.
— Да-да-да, — кипятился Гашпар, — тут определенно какое-то мошенничество.
— Не все ли вам равно, господа? — поспешил успокоить братьев нотариус. — Все оставшееся имущество при любых обстоятельствах принадлежит вам.
— Безусловно, — подтвердил Гашпар, — вся недвижимость. Но где наличные деньги? Ведь у него должна быть уйма наличных денег! Боюсь, что тут какая-то хитрость.
Паньоки подозрительно смотрела на братьев.
Неуемные Грегоричи
Очень скоро завещание Грегорича стало известно в местных высших кругах и вызвало бурю негодования в нехитрых патриархальных салонах, где над стареньким черешневого дерева фортепьяно красуется олеография «Вылазка Миклоша Зрини», а на столике, покрытом белой расшитой скатертью, сверкают полые серебряные подсвечники и между ними — привезенный из Пёштьена огромный стакан с изображением пёштьенских купален, в котором благоухает ветка сирени.
О, в этих маленьких мирных гостиных теперь бушевали, кипели страсти!
— То, что выкинул Грегорич, просто чудовищно! Он всегда был человеком бестактным, но чтобы после собственной смерти вот так скомпрометировать добродетельных, благородных дам, у которых волосы давно поседели, которые внуков давно качают (а таких, по крайней мере, была добрая половина), — нет, это ужасно!
Одним словом, нравственность девяти женщин была выставлена всем напоказ. О них говорил буквально весь город, имена их были у всех на устах; впрочем, не все бранили злодея Грегорича, — находились и скептики, и они сомневались:
— В конце концов, кто может знать, что между ними было! Грегорич в молодости, верно, был малый опасный.
Даже те, кто безоговорочно осуждал Грегорича, позволяли себе резонерствовать: все-таки должна была существовать какая-то обоюдная симпатия, раз он о них вспомнил. Впрочем, поступок сам по себе, безусловно, не джентльменский, даже если допустить самое худшее, — впрочем, тогда это еще более бестактно.
— Выходка, — заявил младший городской нотариус Михай Вертани, — за которую следует забаллотировать в клубе… то есть следовало бы. Я хочу сказать, мы его забаллотировали бы, будь он еще жив. Клянусь честью, если на памятнике напишут, что он благородный человек, я соскребу эту надпись собственным ножиком.
А главный архивариус, он же по совместительству начальник пожарной команды, слывший в течение двадцати лет докой по делам чести, случай этот воспринял совершенно иначе.
— Самое обыкновенное малодушие. Что такое женщина? Женщина ведь только до тридцати пяти лет женщина. А эти что? Все девять — матроны, и им едва ли повредит небольшая нескромность или небольшая клевета. На поржавевших стальных лезвиях дыхание не оставляет пятен. Гусениц тоже снимают лишь с тех деревьев, которые покрыты листвой и цветами и на которых ожидаются плоды, но с высохших деревьев гусениц не снимают. Кому в таком случае действительно навредил Пал Грегорич? Он нанес оскорбление мужьям девяти женщин! Оскорблять, зная наперед, что не сможешь дать удовлетворения, — а Грегорич, говорю во всеуслышание, сейчас не способен дать удовлетворение, — это малодушие и трусость. Вот в чем он промахнулся.
Тут подоспели братья Грегоричи, пораскинувшие на досуге мозгами, и прожужжали всему городу уши, на разные лады склоняя и спрягая девять злополучных пассий покойного. Кончилось тем, что на другой день утром к нотариусу с шумом и треском ворвался Иштван Возари, супруга коего тоже значилась в числе наследниц, и объявил: у его половины никогда ничего не было с этим бесстыдником Грегоричем, а потому он не считает возможным принять две тысячи форинтов. Как только об этом узнали в городе, к Столарику по очереди явились остальные восемь дам и тоже отказались от наследства: у них-де никакой связи с Грегоричем не было. Господин Столарик давненько не испытывал такого наслаждения, какое выпало на его долю в этот день: презабавное было зрелище, когда морщинистые, беззубые, с седыми буклями старухи, сгорая от стыда, сообщали о своем целомудрии.
Еще веселее было братьям Грегоричам, в карманы которых перешли приложенные к завещанию и уцелевшие их стараниями двадцать тысяч, за исключением, разумеется тех двух, которые предназначались Академии наук, ибо эта последняя, несмотря на то, что у нее, уж во всяком случае, не могло быть связи, никогда и никакой, с бесстыдником Грегоричем, все-таки приняла завещанную сумму: Академия наук — десятая божья старушка — оказалась не столь стыдлива, как остальные девять.
Однако радостное настроение братьев Грегоричей вскоре сникло — чешское поместье братца Пала исчезло без следа. Господин Гашпар отправился в Прагу и там тщетно производил розыски. Еще дома казалось странным и подозрительным, что нигде не нашлось ни малейшего намека на документы по этому имению: ни купчей крепости, ни какого-либо хозяйственного письма от управляющего. Это было совсем непонятно. Болдижар сквернословил, чего прежде с ним никогда не случалось, а нотариус Столарик подшучивая;
— Виной беспорядку, как видно, то самое море, которое Шекспир щедрой рукой ничтоже сумняшеся разместил в Чехии; оно-то и поглотило поместье Грегорича.
Братья рассвирепели не на шутку, бесились, топали ногами, угрожали тюрьмой Анчуре, Матько, если те не скажут, где чешское поместье. Они повели настоящий процесс о наследстве. С пристрастием допросили обоих слуг: уж Матько определенно должен был знать, — ведь он, а не кто иной, сопровождал хозяина в то поместье.
В конце концов Матько все же признался, что покойный барин только говорил про поездки в Чехию, а на самом деле ездил в Сегед или Коложвар, где учился маленький Дюри.
Ах, Пал Грегорич! Ах, бестия, как надул, как обошел своих бедных родственников!
Теперь уж нетрудно было догадаться, что замыслил старый злодей, — чтоб ему в гробу перевернуться! — почему тайком обратил всю недвижимость в деньги. Ясно как день — стоимость венского дома и поместья он хотел передать своему незаконному щенку.
Неужто передал? Нет, не мог он этого сделать — сотни тысяч доверить молокососу! А раз так, куда же он их девал, кому отдал? Вот это была задача, в поисках решения которой Грегоричи, не жалея ног, шныряли везде и всюду. Нотариус, а он последний беседовал с покойным перед его кончиной, утверждал, что Пал Грегорич ни словом не обмолвился ни о каких деньгах. Анчура божилась землею и небом: нет у нее ни гроша, и сама-то она огорчена немало — ведь покойник оставил ее и сына с пустыми руками. Не может она его добром помянуть, несчастным он сделал бедного мальчика: пока сам жив был, золотом осыпал, теперь же взять неоткуда; мальчик рос барчуком, наставника для него держали, а теперь он станет бедным школяром, будет бегать по урокам — кто знает, принесет ли ей дом столько дохода, чтоб послать мальчика в университет.
«Да, — размышлял Столарик, — если покойный в самом деле хотел, чтоб мальчику достались деньги, он мог подарить их ему открыто, никто бы не смог помешать. Так или нет?»
Это была сущая правда, и потому вся история казалась еще более необъяснимой. Венский дом Грегорич продал за сто восемьдесят тысяч, приворецкое поместье — за семьдесят пять — всего четверть миллиона форинтов. Господи боже мой, куда он девал такую пропасть денег? Сменяй он их на золото, расплавь его да хлебай ложкой — все равно ему столько не съесть, а Грегорич к тому же был бережлив, — значит, деньги где-то припрятаны. Но где? Все это, право, могло свести с ума.
Неправдоподобным казалось и то, чтобы деньги хранились у Анчуры, у мальчика или Столарика, которого назначили опекуном Дюри Вибра; но братья Грегоричи не отвергли такой возможности и, наняв шпионов, приставили их к Анчуре — каждое оброненное ею слово тотчас передавалось по назначению; в Пеште среди студентов-юристов братцы разыскали некоего пройдоху, подговорив его завязать дружбу с Дюри и сообщать им о всяком его слове и образе жизни.