— Да, стряпчим.
— Иногда кажется: а не бросить ли все к чертям? Почему вы не уедете за океан, Денем? Наверное, для вас это выход.
— У меня семья.
— Я и сам подумываю об отъезде. Но потом понимаю, что не смогу без этого. — Он махнул рукой в сторону лондонского Сити, который был похож на ажурный силуэт, вырезанный из голубовато-серого картона и наклеенный на темно-синее небо. — Здесь есть два-три человека, к которым я привязан, немного хорошей музыки время от времени и несколько картин — достаточно, чтобы пока задержаться. К тому же я не смогу жить среди дикарей! Вы любите книги? Музыку? Живопись? А первоизданиями интересуетесь? У меня есть несколько симпатичных, я их дешево купил, обычно букинисты дико заламывают цены.
Тем временем они подошли к дворику, окруженному многоэтажными зданиями восемнадцатого века, в одном из которых Родни снимал квартиру. Поднялись по очень крутым ступенькам, сквозь незавешенные окна на лестницу проникал лунный свет, освещая перила с витыми балясинами, стопки тарелок на подоконниках и кувшины, наполненные молоком. Квартира Родни была маленькая, но окна выходили во внутренний, мощенный плиткой двор, где росло одно-единственное дерево, а за ним высились красные кирпичные фасады соседних домов, что не удивило бы доктора Джонсона[23], если бы тот поднялся из могилы прогуляться при луне. Родни зажег лампу, задернул занавески, предложил гостю стул и, бросив на стол рукопись трактата о метафоре у елизаветинцев, воскликнул:
— Пустая трата времени! Но слава Богу, все позади, и об этом можно не думать.
После чего весьма ловко разжег в камине огонь, достал стаканы, виски, пирог и чашки с блюдцами. Накинул выцветший бледно-лиловый халат, надел алые шлепанцы и подошел к Денему, с бокалом в одной руке и книгой в глянцевом переплете — в другой.
— Баскервиллский Конгрив[24], — сказал Родни, протягивая ее гостю. — Не могу читать его в дешевом издании.
Теперь, когда Родни оказался в окружении книг и прочих дорогих ему вещей и всячески заботился о госте, двигаясь с проворством и грацией персидского кота, Денем понемногу сменил гнев на милость. Общаться с Родни оказалось проще и приятнее, чем с большинством тех, кого он давно знал. Судя по обстановке, этот человек многим интересовался, многим дорожил и ревниво оберегал все это от грубого суждения непосвященных. На стуле высилась стопка фотографий скульптур и картин, которые он имел обыкновение поочередно вывешивать для обозрения на день-другой. Книги на полках упорядоченностью напоминали строй солдат, их корешки сияли, как крылья жуков-бронзовок, однако, если вынуть из ряда одну из них, за ней можно было увидеть другую, более потрепанную, — приходилось экономить место. Над камином — овальное венецианское зеркало, в его крапчатых глубинах туманно отражались бледно-желтые и розоватые тюльпаны — ваза с цветами стояла на каминной полке среди писем, курительных трубок и сигарет. Целый угол комнаты занимало небольшое пианино с раскрытой партитурой «Дон Жуана».
— А знаете, Родни, — произнес Денем, раскуривая трубку и оглядывая комнату, — здесь очень красиво и уютно.
Родни, которому явно польстила похвала гостя, улыбнулся было, но затем сделал строгое лицо и буркнул:
— Терпимо.
— Но хочу сказать, хорошо, что вы сами на все это зарабатываете.
— Если вы хотите сказать, что в редкие часы досуга я мог бы и побездельничать, я вам отвечу: вы правы. Но я был бы в десять раз счастливее, если б целые дни проводил так, как мне нравится.
— Сомневаюсь, — ответил Денем.
Они сидели молча, и дым от их трубок дружески сливался у них над головами, образуя голубоватую дымку.
— Я могу каждый день по три часа кряду читать Шекспира, — заметил Родни. — А еще есть музыка и картины, кроме того, люди, общество которых тебе приятно.
— Через год вам это до смерти наскучит.
— О, уверяю вас, мне бы наскучило, если б я ничего не делал. Но я намерен писать пьесы.
Денем лишь хмыкнул на это.
— Да, пьесы, — повторил Родни. — Я уже сочинил одну, вторую как раз дописываю, в выходные надеюсь закончить. И неплохо получается — местами даже очень ничего.
Денем подумал: видимо, надо попросить автора показать ему пьесу, ведь именно этого от него ждут. Он украдкой посмотрел на Родни — тот нервно постукивал кочергой по углям и, как показалось Денему, сгорал от нетерпения поговорить о своем произведении. Ему хотелось похвастаться. Казалось, счастье его сейчас зависит от Денема, и тот смилостивился.
— Ну, то есть… а вы не покажете мне эту пьесу? — спросил он, и Родни сразу весь расцвел, но ничего не сказал, поднял кочергу, посмотрел на нее, пошевелил губами.
— Вам действительно интересно? — спросил он наконец уже совсем другим голосом. И, не дожидаясь ответа, продолжил, чуть ли не сердито: — Мало кто интересуется поэзией. Думаю, вам будет скучно.
— Может быть, — заметил Денем.
— Ладно, я дам вам ее почитать, — объявил Родни и отложил кочергу.
Пока он ходил за пьесой, Денем взял с ближайшей книжной полки первый попавшийся томик. Оказалось, это маленькое, но очень изящное издание сэра Томаса Брауна[25], в котором содержалась «Гидриотафия, или Погребение в урнах», «Квинкункс» и «Сад Кира». Открыв книгу на пассаже, который помнил почти наизусть, Денем начал читать и увлекся.
Родни вернулся с рукописью и сел на прежнее место: он держал ее на коленях и время от времени выжидательно поглядывал на Денема. Вытянув длинные худые ноги к огню, откинувшись на спинку кресла, он всем своим видом выражал полную безмятежность. В конце концов Денем захлопнул томик, отошел от камина, вполголоса повторяя какой-то пассаж, по-видимому из Томаса Брауна, и наконец решил, что пора откланяться. Надел шляпу, подошел к Родни — тот даже не пошевелился.
— Я загляну к вам как-нибудь еще, — сказал Денем, на что Родни протянул ему пьесу и ответил лишь:
— Как пожелаете.
Денем взял рукопись и вышел. Два дня спустя, к большому своему удивлению, он обнаружил на тарелке сверток — это оказался тот самый том сэра Томаса Брауна, который он так увлеченно листал в квартире Родни. Только по лености он не отправил благодарственного письма, но время от времени вспоминал о Родни, без всякой связи с Кэтрин, и даже собирался как-нибудь зайти к нему выкурить трубочку. Родни нравилось раздавать друзьям особо приглянувшиеся вещи. Поэтому его ценное книжное собрание все время убывало.
Бывают ли в обычный будничный день такие часы, которые с удовольствием предвкушаешь и впоследствии не без удовольствия на них оглядываешься? И если на единичном примере позволено будет сделать обобщение, то можно сказать, что минуты с девяти двадцати пяти и до половины десятого были окрашены для мисс Датчет особым очарованием. Это были минуты ничем не омраченной радости и полного довольства собой и своим нынешним положением. Ее квартира располагалась довольно высоко, и даже в ноябрьские дни сюда проникали скудные рассветные лучи, выхватывая из полумрака занавеску, кресло, ковер и окрашивая эти три предмета такими яркими, сочными оттенками зеленого, синего и пурпурного, что любо-дорого было смотреть и по всему телу разливалась приятная нега.
Лишь в редкие дни Мэри не удосуживалась взглянуть на всю эту красоту, занятая шнуровкой ботинок, но стоило ей проследить за желтой полосой, протянувшейся от занавески к обеденному столу, как из груди ее вырывался вздох благодарности — до чего же повезло, думала она, что жизнь дарит мне моменты такого чистого блаженства. Она никого при этом не обделяет и в то же время получает столько удовольствия от самых простых вещей, например завтракает одна в комнате, окрашенной в красивые цвета и не обшитой темными панелями от пола до потолка, — и все это настолько устраивало ее, что поначалу даже хотелось перед кем-то оправдаться или отыскать в этом какой-нибудь изъян. Она жила в Лондоне уже полгода, однако ни одного изъяна не находила, а все из-за того, неизменно заключала она, когда последний бантик на ботинках был завязан, что у нее есть работа. Каждый день, стоя с папкой в руке у двери своей квартиры и напоследок для порядка оглядывая комнату, она говорила себе: как же хорошо, что можно ненадолго оставить жилье, ведь сидеть здесь днями напролет и предаваться безделью было бы невыносимо.
Выйдя на улицу, она обычно воображала себя одной из работниц, в ранний час поспешавших чередой по широким столичным тротуарам, они шли быстро, чуть пригнув голову, словно боялись отстать друг от друга, и Мэри представляла, как их деловитые шаги неумолимо вытаптывают на панели ровную тропку. Но ей нравилось делать вид, что она ничем не отличается от остальных, и, если из-за непогоды ей приходилось спускаться в метро или садиться в омнибус, она готова была терпеть сырость и неудобства вместе с клерками, машинистками и торговцами, чувствуя, что у всех у них одно общее дело — заводить мировые часы, чтобы они исправно тикали еще двадцать четыре часа.